Хан-Тенгри

Историко-культурный и общественно-политический журнал

Проблемы и перспективы евразийской интеграции

Вадим Муратханов: «Мы были зеркалами друг для друга...»

Дата:
Журнал «Хан-Тенгри» побеседовал с одним из основателей «Ташкентской поэтической школы» Вадимом Муратхановым.

- Вадим, я начну с краткого биографического резюме, потом ты его дополнишь, хорошо? Итак – ты русский поэт, вырос и состоялся как поэт в Ташкенте, затем переехал в Россию и продолжаешь писать стихи, а также прозу, активно работая в русских литературных журналах. Всё правильно?

- Почти. На самом деле я вырос в Бишкеке, в узбекской махалле внутри Бишкека. Это был такой узбекский микромир в столице Киргизии, там жили русские, татары, бухарские евреи, но преимущественно узбеки. Типичный для тогдашних среднеазиатских городов многонациональный район с узбекским колоритом. В Ташкенте я оказался в 1990-м году, окончил школу, потом учился в Ташкентском государственном университете, работал журналистом, а в 2004-м году уехал. То есть, Ташкент – это 15 лет моей жизни, вся молодость...

- Самая прекрасная пора? 

- Да, конечно. При том, что время было непростое: 90-е годы, многое менялось и ломалось. Я в Ташкенте успел застать такую вполне родную среднеазиатскую атмосферу – колоритную, многоязычную, многонациональную. Потом она стала очень быстро меняться, становилась более густовосточной, что ли... Был довольно большой отток в те годы. Многие знакомые, друзья, коллеги уезжали в Россию, Израиль, США. Ташкент становился городом более узбекским, более мононациональным, и сфера родного для меня русского языка постепенно сужалась – и на улицах, и в средствах массовой информации. Везде.

- А ты узбекским владеешь?

- Узбекский язык я знаю так себе. В Бишкеке, где я рос, мы общались на узбекском только со старшими родственниками, при этом постоянно сбивались на русский. Получается, поколение наших отцов, они друг с другом еще говорили по-узбекски и со своими родителями. Но внуки между собой уже по-узбекски не разговаривали, все-таки русский язык был основным при общении. Такая там была специфическая атмосфера. 

Переехав в Ташкент, я, конечно, стал говорить и понимать по-узбекски лучше, потому что в этом возникла необходимость в быту. Но родным языком, на котором я думаю, вижу сны, узбекский для меня так и не стал. Русский на первом месте был и остался. В этом смысле, конечно, в какой-то момент русский литератор начинает себя там чувствовать как эмигрант. Даже если он родился на этой земле и вырос. То есть, как было написано в одной статье, которую мы писали коллективно с товарищами по нашему поэтическому объединению: родная почва уходит из-под тебя. Не ты эмигрируешь, ты остаешься на месте, но понемногу превращаешься в не совсем родной элемент для этой почвы, для этой земли, культуры. 

- (С интонацией следователя): Назовите своих товарищей по объединению...

 - В первую очередь, Санджар Янышев и Сухбат Афлатуни, он же Евгений Абдуллаев. Собственно говоря, они оба из Ташкента тоже. Санджар уже много лет живет в Москве, а Женя Абдуллаев по-прежнему в Ташкенте.  

- А, ну, с этими товарищами мы знакомы, они в нашем журнале очень даже представлены. (См. Евгений Абдуллаев: «Меня всегда почему-то сносило на сторону меньшинства...» (ia-centr.ru) А также:   O Lucky Man! Интервью с поэтом, удостоенным премии «Триумф» и именного Указа Президента России (ia-centr.ru)  Получается, что сегодня у нас в гостях третий ключевой элемент легендарной «Ташкентской поэтической школы» ...

- Очень рад, что пробел будет заполнен.

- Как вы познакомились, как нашли друг друга? 

- Мы учились в одном университете с Санджаром, на филфаке, факультете русской филологии. В последние годы он назывался факультетом зарубежной филологии, поскольку русская филология оказалась зарубежной, что вписывается в картину того, о чем я говорю. Мы встретились впервые на одном из поэтических вечеров, который Санджар проводил, если не ошибаюсь, в клубе детского и юношеского творчества железнодорожников, где-то в районе Северного вокзала, такой Дом пионеров, что ли. То есть с Санджаром мы были знакомы по факультету, а с Женей Абдуллаевым познакомился там, на одном из этих выступлений. И с некоторыми другими ташкентскими поэтами, многие из которых уже, конечно, от литературы отошли, но в юности отдали дань, что ли, этому увлечению, я увиделся там… Познакомились и стали общаться, довольно плотно, на протяжении многих лет. Как-то у нас получилась такая дружба-сотрудничество. Через дефис.  

- В чем заключалась эта дружба-сотрудничество через дефис? 

- Прежде всего, мы делились друг с другом написанным, показывали стихи, пытались оценивать друг друга, иногда жестко.

- Где вы встречались, на квартирах? 

- Да, и на квартирах тоже, и у меня, и у Санджара, и у Жени, то есть по-всякому бывало. В общем-то, это было очень полезно, потому что время действительно было непростое, начало 90-х годов. Интернета еще не было, а какой-то обмен книгами, периодикой между бывшей метрополией и Средней Азией оборвался. То есть где-то после 1992-го года не было ни книг, ни журналов, очень мало что попадало и очень мало кто приезжал. И билеты были неподъемными по цене, то есть это была проблема – взять и поехать куда-то далеко, в Москву или Питер. В общем, мы были такими зеркалами друг для друга, помогали рефлексировать, что ли, по поводу написанного. Помогали друг другу увидеть сделанное со стороны и как-то скорректировать, может быть, свой рост, работу, развитие. В общем, это было интересно и полезно для каждого из нас.

- А что с публикациями? Вас публиковали на родине? 

- Да, и на родине, и в России. В ташкентских газетах, потом в журнале «Звезда Востока», тогда у журнала был очень яркий период.

- При Сабите Мадалиеве? 

- Да, Сабит Мамаджанович – мой первый журнальный редактор. При нем у меня вышло две подборки, в 1995-м и в третьем номере 1996-го года, это последний номер, который готовил Сабит Мадалиев и его состав редакции «Звезды Востока». После этого журнал разгромили. 

- А кто разгромил, зачем, почему?

- Там накапливалось недовольство со стороны членов Союза писателей Узбекистана, прежде всего, русской секции Союза, потому что они ожидали, что это будет их орган, как, видимо, ранее это было. В общем-то, при Сабите Мадалиеве «Звезда Востока» задала очень высокую планку качества текста и сильно расширила круг авторов. Там публиковались поэты из Санкт-Петербурга, Москвы, Риги. Было много переводов с итальянского, английского, греческого. Там был Кавафис, был Пазолини. Там было очень много такого материала, какого больше нигде, собственно, невозможно было найти, переведенного специально для журнала. Публиковалась классика Востока, опять-таки иногда в новых переводах. То есть, восточные мыслители – суфии, философы древности. Много нового, интересного, уникального материала, но журнал не резиновый, и вот эту конкуренцию у классиков современные писатели Узбекистана далеко не всегда выигрывали. Что-то попадало, естественно, в журнал из того, что они приносили, но далеко не столько, сколько им бы хотелось. И, можно сказать, журнал пал жертвой собственной высокой планки, потому что абсолютной независимости от учредителей, конкретно от Союза писателей, у него не было, и они могли влиять все-таки на то, что в журнале происходило. В итоге этому составу пришлось уйти, причем в полном составе. Остался только, насколько помню, ответственный секретарь журнала Райхат Садыков. А все остальные ушли. После Мадалиева «Звезда Востока» уже никогда не была таким содержательным и интересным журналом, хотя были попытки ее возродить. Мне повезло, что я застал еще пару лет этого золотого периода. 

Сабит Мамаджанович не просто что-то принимал, а что-то отвергал. Он объяснял подробно. Иногда ругал. То есть, в какой-то мере он был моим учителем. А время было такое, что учитель был очень нужен, потому что становление литератора, наверное, и происходит, когда тебе не 16 и не 40, а именно 20 с чем-то лет. Это очень важный период. Я думаю, что мне повезло, что у меня оказались и друзья – талантливые поэты, и более чем профессиональные редакторы. У меня была школа: общение с Сабитом Мадалиевым, с Каримом Егилбаевым, который заведовал журнальной прозой, с Алексеем Петровичем Устименко, он тоже тогда работал в «Звезде Востока», публицистикой, насколько помню, заведовал...

- Сабит, насколько я знаю, в суфии ушел? 

- Он отошел от традиционной и светской литературы, работает сейчас скорее как переводчик. То есть переводит жизнеописания суфиев, переводит Алишера Навои, какие-то его духовные поэтические вещи. Я не скажу, что он полностью отошел от литературы, но от литературного процесса отдалился, скажем так.

- Он по-русски писал?

- Да, он писал по-русски. Он писал и пишет по-русски, но при этом Сабит Мамаджанович, естественно, хорошо знает узбекский язык. Это, между прочим, очень ценно, потому что проблема сейчас в том, что в Узбекистане осталось очень мало людей, которые в совершенстве владеют и русским, и узбекским. То поколение, которое одинаково владело двумя языками – его не стало. Для художественного перевода это сейчас огромная проблема, потому что современный узбекский поэт не способен сделать адекватный подстрочник. А русские литераторы, живущие в Ташкенте, они в своем большинстве не знают узбекского. Они не могут и не пытаются особо переводить, они живут в каком-то своем таком… В какой-то капсуле, если честно. Конечно, они впитывают все, что происходит, потому что это нельзя не впитывать, если ты живешь там: атмосферу, воздух, интонации. Но узбекский язык почти никто не знает. 

В нулевых годах появился интернет, все стало немного легче, открылись какие-то информационные каналы, но это десятилетие, условно, с 1993-го по 2003-й, его надо было пережить, как-то выжить и не задохнуться русскоязычному литератору, потому что узбекоязычному все-таки было проще. Там как-то все было шире – круг общения и среда языковая. А для русских и русскоязычных пишущих людей это было сложное время, я бы сказал так. 

-  А где ты работал?

- Я успел поработать во многих СМИ, пока жил там, в журналах и в газетах. Первым моим местом работы стала газета «Ватанпарвар», переводится как «Защитник Отечества». Газета министерства обороны. Наверное, это было полезно, хотя там была довольно жесткая военная цензура. То есть, в плане содержания того, что пишешь, ты был довольно сильно ограничен. Но просто это была такая журналистская школа начальная. Потому что я все-таки окончил филфак, а не журфак, и, в общем-то, журналистских азов не знал. Потом было несколько еще газет. Вначале журнал, а потом газета «Наш футбол», спортивная. Потом – «Бизнес-вестник Востока». Затем – в газете «Время и мы». Потом «Зеркало-21». Эти две последние были газетами очень смелыми и кусачими по узбекским меркам. Они не стеснялись публиковать какие-то проблемные статьи, критические, полемические, и, конечно, бывали проблемы, потому что в Узбекистане в те времена, при Каримове, это было не очень-то принято. Но работать было интересно. А потом был один год в «Звезде Востока». Я проработал год в журнале, когда им руководил Сухроб Мухаммедов, прозаик узбекский, ташкентский прозаик, опять же писавший по-русски. Сухроб Юсупович Мухаммедов, ныне покойный. Не скажу, что мне много дала эта годичная работа в журнале. К сожалению, это был уже не тот журнал, что когда-то. И я не могу сказать, что мы сработались. В общем-то, я довольно быстро ушел.

Затем я около года работал в посольстве Ватикана. Делал небольшую газету для прихода, то есть для католиков. Такой у меня получился интересный шаг в сторону. Вроде бы из журналистики не ушел, но узбекской журналистикой это было сложно назвать, что я там делал. В принципе тоже был интересный опыт, полезный в чем-то, я бы сказал так. А потом, в 2004-ом году, я уехал в Россию.

- Как принимаются подобные радикальные решения? 

- Вообще-то, это получилось в определенной мере спонтанно. Мы с женой поехали в город Волжский Волгоградской области¸ где много лет жил мой дядя со своей семьей. Мы поехали навестить дядю и осмотреться, посмотреть на российские реалии. И, пока мы там гостили, зашли в редакцию газеты «Неделя города» и пообщались с главным редактором, с журналистами. Нам показалось очень интересной и эта газета, и люди, которые там работали. В то время в регионах российских еще были живые, по-настоящему независимые издания, что трудно сказать о нынешних газетах российских. Нам предложили поработать там, и мы с женой решили остаться, задержаться, попробовать поработать.

- А жена у тебя кто по профессии? 

- Жена была тоже журналистом в то время. Сейчас она стала преподавателем, то есть по прямой своей специальности она работает в последние годы. Преподавала русский язык, сейчас английский. А в то время мы оба были журналисты, и вот такой семейный подряд – мы оба стали работать в этой газете. В итоге прожили и проработали в Волжском два года, а потом переехали в Подмосковье, и дальше уже я работал в издательстве, в редакциях литературных. Собственно, из журналистики с переездом в Москву я ушел и теперь занимаюсь журналистикой только литературной. Ну и, в общем-то, не жалею, думаю, что это для меня даже более комфортное занятие. Просто эта ниша обмелела еще больше, чем русский язык в Ташкенте в последнее время.

- А стихи ты продолжаешь писать?

- В последнее время я больше пишу прозу. Что касается стихов, то последние года два у меня несколько новый для меня метод. Я и раньше над одним стихотворением мог работать много лет, спустя время возвращаться к нему, переписывать, переделывать, сокращать или, наоборот, дописывать. То есть такая отложенная работа. Это для меня было привычным делом. В последние года два-три я вдруг стал прокручивать в памяти стихи, которых у меня нигде не осталось на бумаге, даже в черновиках. Это были какие-то в юные годы начатые, но не законченные, не доведенные до ума тексты. И я вдруг стал видеть, что с ними можно было бы сделать. Я стал дописывать эти стихи. Иногда одна-две строки оставались от старого варианта, то есть я что-то надстраивал над ними совершенно новое уже с позиции сегодняшнего своего видения. Это такая работа в какой-то мере больше редакторская. Такой кентавр – полупоэт-полуредакто. И довольно много стихотворений последних лет у меня родилось вот таким любопытным методом, очень непривычным.

- Что было самым трудным после переезда из Ташкента?

- Самое трудное в первое время – это… Я бы сказал, что даже не из Ташкента, а из Волгоградской области, потому что Волгоградская область – это такой Северный Казахстан еще, что-то сродни Средней Азии. Там много солнца, там степи, арбузы… В общем, такой переходный период. А, попав в Москву, я стал скучать по солнцу, по синему небу, по синеве, потому что солнечных, ясных дней здесь намного меньше. И первое время я жил с какими-то севшими батарейками, пока не научился, видимо, вырабатывать энергию как-то иначе. Это была для меня проблема. Ты просыпаешься вроде бы бодрым, свежим, начинаешь что-то делать, но часа через два вдруг клонит в сон. Ты чувствуешь себя как будто проработал целый день, и уже вечер. Вот было почему-то такое ощущение первое время. Но потом я как-то привык, перестроился внутри, стало проще. 

Что еще было сложно? Наверное, темп жизни московский. В общем-то, и в Ташкенте мне пришлось привыкать после Бишкека к темпу, потому что в Ташкенте все вертится быстрее, чем во Фрунзе. Люди быстрее перемещаются, дела какие-то делаются, встреч больше вмещает один день. Метро, к которому тоже надо было привыкнуть. А Москва по отношению к Ташкенту – это еще один виток скорости, ускорения. Пришлось привыкать к многолюдству, толчее, к тому, что если ты опоздал куда-то в одно место в начале дня, то ты по какому-то эффекту домино опаздываешь и на все остальные встречи. Со всеми остальными делами, запланированными в течение дня, тоже какая-то нестыковка происходит. Это тоже было такое откровение после Средней Азии.

Ну, и отношения между людьми в большом городе… Чем больше город, тем прагматичнее, суше и холоднее – в общем-то, это не мной замечено. Есть такая закономерность, и я помню, когда жил в Бишкеке, когда к нам приезжали родственники из Ташкента, наши ровесники, нам эти ребята казались очень шустрыми, какими-то себе на уме, какими-то хитроватыми. Ташкентец для бишкекчанина – это определение чего-то хитрого, с уклоном в прагматику. А по отношению к Ташкенту Москва выполняет эту роль. То есть москвич кажется по сравнению с ташкентцем недостаточно широким, радушным, гостеприимным, общительным, теплым. В принципе это, наверное, нормальная картина. Но к этому ко всему надо было привыкнуть, хотя вроде бы все элементарно и предсказуемо.

- Когда ты пишешь, для тебя неважно, где ты находишься? 

- Это еще одно отличие Москвы от того же Ташкента. Здесь очень трудно писать, если ты не на даче. Раньше я не понимал, зачем московскому писателю или московскому поэту дача, потому что ни в Ташкенте, ни в Бишкеке никогда не было дачи ни у меня, ни у родителей, ни у дедушки с бабушкой. Тем не менее там можно было писать, работать. Это не мешало. Видимо, там было не так шумно и не так все суетливо. А в Москве, как по мне, так писать нельзя. Наверное, к лучшему, что я живу не в Москве, потому что дачи у меня как не было, так и нет. Но, живя в Подмосковье, писать можно. 

- А ты где живешь? 

- Я живу в городе Электроугли. Такое диковинное название. Опять-таки со временем привык, но все равно диковато оно звучит. Назван город в честь градообразующего предприятия «Электроугли», которое, по-моему, уже и не работает. Но название осталось. Зато в Электроуглях писать можно. 

- А что у вас с документами?

- Вы имеете в виду паспорт? Паспорт у меня с 2006-го года российский. Мы с женой получили гражданство российское, еще живя в Волжском.  

- Быстро получили?

- Нет, не совсем быстро. Это было довольно мучительно. Во-первых, еще и потому, что мы не знали процедуру, механизм, а чиновники наши не склонны что-то объяснять, поэтому мы иногда пропускали какие-то ходы или запаздывали. Там, где можно было подать документы на какой-то стадии, мы не знали, что это нужно делать, и делали это позже. В итоге у нас ушло около двух лет на получение паспортов российских.

- Это быстро. 

- Но сейчас это делается ещё быстрее. И, как я понимаю, можно было сделать быстрее даже тогда. Может быть, года в полтора мы могли бы уложиться. Но, в принципе, я не жалею об этих двух годах в Волжском, потому что… Кстати, в Волжском мне писалось отлично. И странно это несколько… Хотя, как я сейчас понимаю, ничего странного в этом нет. У нас был абсолютно неустроенный быт. Дома ни компьютера, ни телевизора, ни техники, ни особой мебели – ничего. Мы жили очень скромно, и, как ни странно, ничто не отвлекало от работы. Я успевал довольно много писать для газеты. Это были какие-то статьи о культуре, о спорте, на социальные темы. В то же время, параллельно, каким-то другим полушарием, которое тоже работало активно в этот период, я писал стихи, прозу. Я написал очень много за те два года. Так, как в Волжском, мне не работалось ни до, в Средней Азии, ни после, уже здесь, в Подмосковье, в Москве. То есть я понял, что комфорт иногда не способствует письму, он иногда мешает. Он погружает тебя в некоторое оцепенение, которое не хочется нарушать какой-то работой, потому что вообще писать – это утомительно. Я не люблю писать, говорю не из кокетства, говорю правду, потому что для меня это действительно утомительно. Я начинаю писать, только когда мне жаль будет впоследствии, что я не зафиксировал какое-то состояние или какой-то душевный опыт. Потому что это очень быстро – как пришло, так и уходит. Ты подключаешься к какому-то каналу информации, энергии, но это подключение всегда нестабильно. Это всегда нестабильно, это быстро уходит, и ты боишься это упустить – садишься и пишешь. Но сам процесс я не люблю, потому что он выматывающий, он заставляет тратить время, энергию, силы. И, если ты находишься в зоне комфорта, тебе довольно легко и удобно избежать этого дискомфорта, связанного с творчеством. А дискомфорт в окружающей жизни, как ни странно, то есть при условии возможности уединиться… Если есть уединение, но нет ни телевизора, ни плеера, ни компьютера, ни смартфона под рукой, ты берешь и пишешь. В общем-то, тебя ничего не отвлекает от этого. Такое открытие я совершил лет в тридцать, когда жил в Волжском. 

- Ты нормально вошел в московскую литературную среду? 

- Думаю, да. Могу сказать, я вошел в нее ровно настолько, насколько хотел бы войти, потому что если войти глубоко, то писать тоже, по-моему, невозможно. Ты будешь все время находиться в гуще так называемого литературного процесса. А что можно написать, когда ты ходишь с презентации на презентацию, с фуршета на фуршет и так далее? Ты общаешься там с интересными для тебя людьми, ты можешь обмениваться с ними уже сделанным и слушать, и смотреть, что сделали они, но, чтобы делать что-то, тебе нужно уединение, четыре стены, тишина, а никак не вот это кипение и бурление. Получается, это общение, вовлеченность себя в литературную жизнь надо дозировать. Это еще одно открытие, которое я сделал.

Последние три года, кстати, я работаю дистанционно. В конце апреля 2019-го года закрылся журнал поэзии «Арион», в котором я работал ответственным секретарем, и с тех пор я работаю удаленно с разными проектами, разными журналами.

- «Арион» был роскошным журналом. А почему он закрылся? 

- Закрылся, потому что прекратилось финансирование от спонсоров журнала. Новых источников не было найдено, и главный редактор Алексей Давидович Алехин решил, что «лучше завершить проект» – это его выражение – чем продолжать его не на том уровне, на котором он выходил 25 лет: отличная полиграфия, приличные гонорары для авторов, ну, и подбор авторов, разумеется... Мы провели прощальный вечер в Доме Солженицына, в большом зале, вручили последние премии от журнала, выпустили последний номер, сдвоенный, и на этой высокой ноте журнал ушел в историю.

-  Не жалеешь, что переехал в Россию? 

- Нет. Не жалею. При том, что Средняя Азия – в общем-то, мой дом, и она мне многое дала, но далеко не каждый пишущий по-русски писатель может сегодня выжить там и не потерять себя в профессии. Положительных примеров мало – Евгений Абдуллаев, Алексей Устименко... Эти примеры уникальны, потому что, повторюсь, выжить и сохраниться в новой сегодняшней среде русскому литератору сложно.