Хан-Тенгри
Историко-культурный и общественно-политический журнал
Проблемы и перспективы евразийской интеграции
Сергей Соловьев. Индийский домик
Как было обещано: журнал «Хан-Тенгри» публикует стихи Сергея Соловьёва об Индии.
Книга джунглей
Индия это первослон, память,
трогающий хоботом останки сородичей,
пыль и печаль родства.
Это слон макна – исполин без бивней,
валящий в поединках соперников, как солому,
и уходящий в слезах, оставляющих на лице траншеи.
Это низкие частоты голоса, недоступные нашему слуху,
их слышат ступней.
Это мать впереди земли, и сёстры.
Это ход тише бабочки в гомоне леса.
Это слоненок, путающийся в пяти ногах.
Это трудная связь иного
с человеком, но все еще связь.
Это Ганеша.
Индия – королевская кобра,
та, что вьет гнездо для родов, как птица.
Та, что ест соплеменниц.
Та, в которой пять метров яда,
но сделает всё, чтоб уйти от конфликта
с чужеродным.
Та, что, взметнувшись к лицу человека,
будет стоять, глядя в глаза
и по губам читая
всё, кем ты был и уже не будешь.
Это Наг.
Индия это умбристый олень самбар,
у которого на груди проступает пятно –
мокрое, неизъяснимое, словно кровоточащее,
как стигмат.
И особенно у взрослеющих женщин.
Это Лакшми.
Индия это тигр, царь.
Тот, кто живет один.
Тающий как закат, последний.
И тот, кто стоит в ступоре,
глядя поверх растерзанного человека,
не понимая, как это случилось,
но чувствуя, что уже никогда
не вернуться в свои очертанья.
Индия это нильгау, голубой призрак,
в профиль похожий на единорога.
В брачных турнирах самцы опускаются на колени
и чокаются лбами.
Это Нанди.
Индия – черная пантера,
неприручаемая.
Холодная ярость и «презрение
к огнестрельному оружию»,
как на знамени Лермонтова.
Это Кали.
Индия это лангур
с лицом из сгоревшей бумаги
и лампадками глаз,
сидящий недвижно на ветке,
медитируя на заходящее солнце.
Хануман.
Индия это птица-носорог,
та что летит долгими взмахами,
скрипя уключинами,
или как сказочный раскладной диван.
И держит инопланетную ягодку
в желтом полумесяце клюва.
А потом замуровывает свою суженую
в дупле дерева, оставляя крохотное окошко
для свиданий и передач.
И если что случается с ним –
ни ей, ни детям его уже не выбраться.
Гаруда.
Индия это баньян,
где ветви уходят и в небо, и в землю,
и в стороны света и тьмы,
переплетаясь и образуя
рощу как мир без центра и края,
как круговую поруку родства:
тат твам аси,
саб куч милега –
Ты есть То,
и всё возможно.
Тримурти.
Индия это Маугли,
в начале времен
увидевший у ручья
ее, наполнявшую кувшин,
ту, у которой имен было больше,
чем капель в ручье:
Шакти, Дурга, Сарасвати, Сати…
и ушедший за ней,
покинув лес
и создав то,
что мы назовем индуизмом.
Три женщины
И было у него
три женщины, три индии. Одна
лежала в джунглях на спине
и, проводивши взглядом
его родное чужестранное, шептала
на древнегреческом Гомера
в скользящие над нею облака.
Другая – вся в слезах и с камнем тощим
в руке – спускалась по откосу в чащу,
откуда только что донесся рык, и следом –
звук прощальный, шла –
нет, не спасти, хотя бы тело
из пасти тигра… Нет, не вырвать –
но насмерть кончится, исчезнуть…
А он сидел, невидим, за кустом,
и, глядя на нее, не знал,
куда себя девать от детской несуразной
любви, и сердце заходилось от стыда
и нежности, – и смех и грех – от счастья.
А третья,
выскользнув ладонью из его
ладони, на дерево взлетела, голося оттуда,
пока они глаза в глаза сходились
со зверем, и скрылись в зарослях…
кричала, думая, что так его спасает, и потом,
вернув ладонь и глядя в сторону,
поспешно, молча,
увела.
Три индии, три женщины. В одной –
как дух над водами и нет земли.
В другой – душа и речь.
А в третьей – кромка рая
В сплетенье тел.
в четвертой – он,
под маской жизни.
Один. И ничего
не вычесть, ни сложить.
Слово и жертва
Слово и жертва, пишут индусы, было вначале.
Под одной простынкой. Пожимающие плечами.
О том, что могло быть, и не случилось.
А потом они изменяют своей природе:
женщина изливается в смерть,
а в мужчину смерть входит.
Важно, с кем вступаешь там в отношенья.
Спазмы преображенья.
И ложечка звенит о жизнь.
Как чай разносят в доме престарелых.
Я помню женщину… Она была. У слова
должна быть женщина,
Куда ни глянь — всё кончено:
ребенок, дерево, душа…
И крыса мечется, визжа
без звука. Как любовь.
И кто-то вдоль обочины
идет, свою улыбку ловит
сачком в траве. На лоне,
якобы. Слепой, как счастье.
Природа смотрит опустевшим взглядом
твоим, не шелохнется.
И у деревьев прожитые лица.
Добру и злу —
свобода что? Они ее не знают.
А пока отдыхают ангелы, на детей играют
в подкидную войну краплеными картами.
Ангел-родина, ангел-народ, ангел-деньги.
Видимо, для острастки
время долбило пупсика брошенного пространства.
За Луною, там, тебя спросят: кто ты?
Светел бог, потому и в глазах темно так.
Есть что-то в человеке, что никак
в него не вписано.
И это «что-то» трогает лицо,
и человек при этом, как рука,
которой трогают,
и нет которой.
И жизнь —
как птичья взвесь над пристанью.
Перемещение разрозненного
Между Волгою и Гангой,
между жизнью и несмертью,
что ж ты кружишь, речь-цыганка,
где твой табор?
Жил с тобою как с судьбою,
мой соколик, говорила,
что же вторишь ты вослед мне:
где твой табор?
Просыпайся, Брахма
Просыпайся, Брахма, надо поговорить,
в непробудном сне твоем что-то пошло не так.
Жизнь, как пряха, между губами сжимает нить,
только нити нет. И рисует небо себе тилак
на рассветном лбу, за которым нет
ни тебя, ни того, что часть,
только меленько рваный свет,
как письмо – не сложить его не прочесть.
Это майя, мир, головная боль –
без, как ты сказал, головы.
Левый глаз заволочен – быль,
правый – небыль, и оба глядят на вы
друг на друга. Третий
прикрыт рукою. Куда ж нам плыть
в этом сне, где когда-то двое
были всем мирозданьем, и даже вой
в оба горла был поначалу светел.
Просыпайся, заварим чай,
надо поговорить. Там, за твоей спиной
Шива с Вишну сошлись, чтоб дитя зачать,
чтоб оно побороло Зло, потому что вроде
тут надеяться больше не на кого. Дитя
и демон – вот и всё, что еще в природе
откликается на тебя.
Просыпайся…
Таскер
Мы столкнулись внезапно,
в джунглях,
на изгибе тропы:
он стоял… Но прежде – запах
прелой соломы, яслей…
Он стоял – так огромен, что с его высоты
человек в нас проваливался, как в дыру,
и падал, падал... Мама! –
выдохнула ты потом. – Разве
это был слон? Мамонт!
Стоял, как в банном пару, в миру,
горой Меру,
мутные реки текли из крохотных глаз –
там, в небе, и запекались в ногах,
а он стоял, рвал над собой ветки – веру,
любовь, надежду – рвал, ронял.
Легонький расписной прах
вился вокруг твоей головы, трепетал,
а он всё стоял, чуть раскачиваясь. Пустота,
как женщина, билась внутри него. Мотылек
вдоль по линии взгляда горел восходя,
и зрачок заволакивался затменьем.
Казиранга
Мы лежали в земле Семи Сестер,
в голой хижине на краю джунглей:
четверо всхрапывающих егерей,
мы с тобою – лицом в солому,
и проводник – мальчик,
спящий в обнимку с дробовиком.
А вдали, за лугом, кричал олень…
Не кричал, а каким-то воем с кашлем навзрыд исходил.
Может быть, ты сказала,
тигр его возлюбленную разорвал,
и она все никак не срастется в вое его, в зрачке.
Смерклось. Хижина. Крик, как роды
смерти, и повитуха-ветер.
А мы лежали лицом в солому, во тьме прижавшись
и, как во сне, друг друга перебирали,
как письма в доме – родном, забытом.
И той же ночью,
невдалеке, такой же, как наш, патруль лесничих
расстрелян был – в упор.
И по-живому был спилен рог у носорога, самки.
Трещала рация. Иль угли –
их мальчик раздувал, проснувшись.
Ее нашли наутро.
Она пыталась встать, почти стояла,
и из нее текло меж задних ног,
дрожащих, оседающих, и мутно
она на егерей глядела, и кровавый
пенёчек рога всё еще сочился. Ребенок
всю ночь в кустах скрывался и оттуда
смотрел, как режут мать.
Теперь стоит и лижет ногу ей, но там не молоко –
моча и кровь.
У доктора в питомнике – такой же,
лицом к стене, насупленный, беспомощный
и горько нежный, глазом косит.
Лёня! – позвал через ограду. – Лёня. Как деда моего.
Не знаю, почему вдруг с языка сорвалось.
Щемь такая. Лёня!
И он в хламидке той, времен военных,
и в сапогах кирзовых, шатких,
на несколько размеров больших,
ко мне засеменил и замер…
Ладонь твоя – в моей была, другая – на животе лежала:
там пробуждалась, улыбаясь, небыль – то,
что вскоре назовем, переглянувшись: Лёня…
И доктор в лес повел нас темною тропой.
Там, высоко, в воздушной кроне, клеть висела,
в ней девочка в охристой куцей шубке,
а лицо – как маска театра Но.
Еду и воду ей лебедкой подымает доктор.
Он подобрал ее в лесу, лежала в коме. Черная.
Они светлеют с возрастом, но только девочки.
Она летела, перехватывая ветви, чуть касаясь,
меж небом и землей, и вдруг – на проводах повисла,
без чувств упала.
Он выходил ее, теперь пытается вернуть в природу.
Терпенье. За холмом живет семья гиббонов.
Там есть жених, он ходит на свиданье к ней,
садится к ней спиной на ветке и в ладони дует –
как в уголёк, и ловит взгляд ее:
она припала к прутьям, а он так робок…
И мы с тобой не можем
в бинокль разглядеть – ну что он прячет?
Цветок! Цветочек аленький, в ладонях.
Лицом в солому. Рация шуршит.
Оленя крики ветер носит.
Я была, ты шепчешь,
красива, как Паоло и Франческа, и носила
с полями шляпу, с небом и лесами, жаль,
что ты меня тогда не встретил. Мальчик
свернулся у огня, как пес, и егеря мертвы,
а пули живы, свившие гнездо.
Она стоит, моча и кровь стекает по ноге, он лижет
и тычется в нее. Дрожит хламидка. Лёня.
Сапожки движутся. Ладонь на животе. Толкается.
Цветок мандара в небе. Маска. Лицом в солому.
Кто бы мог подумать, что это всё меж нами, нам,
про нас…
Воротца радости
Поправь меня, если я подзабыл,
но, кажется, нет никакой мотивации
для сотворения мира.
Чего ради?
Вот смотри: уже дух над водами.
А зачем?
Или Хаос вначале, метаморфозы.
Или Слово, его развертывание.
Или у гностиков – Эпинойя,
нисхождение света.
Или вот у индусов:
вначале был Ся (Самость),
и решил он создать территории.
Точка. Никакой мотивации.
Описанье процесса.
Но вот любопытное. Всё создав,
он задается вопросом: «Может ли
существовать оно без меня?»
И отвечает: «Может. Но без меня».
И дальше: «Как же войти мне?»
Темя вскрывает и входит в творенье
через «Воротца радости»,
и изумлен: кроме него там
нет никого. Так и зовут его: Тот,
который видит.
Но опять же – неясно
с мотивацией. А пока ты гадаешь,
как мне ответить, да и вообще –
отвечать ли, поскольку
ты существуешь, и ты без меня,
и Воротца без нас, но открыты,
я скажу тебе вот что: не сразу
у него получилось. «Не то!», -
говорило ему сотворенное им,
и он переделывал, слушал, пока
оно не ответило: «Да,
вот теперь хорошо!». Да?
Ты слышишь? Уже не войти.
Спиной к спине
Не дай мне бог увидеть жизнь свою,
там райский сад сосет корнями пекло,
которое тем садом дышит.
Не быть и не уснуть, и не унять.
О Индия, жена моя… Лежать
спиной к спине, глядеть,
как солнце ручку золотит.
И ту, что движет, не узнать
и не унять, ромалэ…
Из Ригведы, Мандала X, 129
Не бытия и не небытия.
Ни воздуха, ни неба за пределом.
Что двигалось туда-сюда? Под чьим покровом?
Что за вода была – бездонна, глубока?
Ни смерти не было, ни вечности.
Ни признака ни дня, ни ночи.
Одно дышало, воздух не колебля, – Нечто,
само себе закон. Одно, и ничего вокруг.
Вначале – мрак, и мраком был сокрыт.
Пучина, непроглядь – и всё.
То, что стремилось к жизни жаром
желания, рождалось в пустоте.
Желанье на Него нашло,
как первой мысли семя.
Происхождение сущего – в не-сущем,
сказал мудрец, увидев сердцем.
Струна была натянута в начале.
Но был ли низ там? Был ли верх?
Лишь Нечто. Натяжение. И семя.
Порыв внизу. Приятие вверху.
Кто знает истину, кто скажет?
Откуда мир возник и где исток творенья?
Мир сотворил богов – собой.
А сам возник откуда?
И как возникнуть мог –
был создан или нет?
И кто следит за ним? Кто знает –
Он? А может, и Ему ответ неведом.
Из Вишну-пураны, VIII. 33, 17
Что говорить.
Во всем, что ни возьми на свете,
есть лишь она и он.
И, кроме них, ничто не ново.
Он – смысл слова,
а она – звучанье.
Об авторе – Соловьёв Сергей Владимирович родился в 1959 году в Киеве. Поэт, писатель, художник, автор 12 книг поэзии и прозы. В настоящее время живёт в Мюнхене. Лауреат премии «Планета Поэта», «Русской премии», финалист премии Андрея Белого и других. Интервью с Сергеем Соловьевым можно прочитать здесь: Мистерии богини Амман. Предисловие к фильму Сергея Соловьёва (ia-centr.ru)