Раненный на всю голову

Дата:

Стихи Ефима Бершина в журнале «Хан-Тенгри».

Ефим Бершин – поэт библейской мощи и библейских прозрений. В молодые годы, работая корреспондентом «Литературной газеты»,  он побывал на двух войнах, в Приднестровье и Таджикистане. Люди на войне либо слепнут, либо прозревают – похоже, с Ефимом приключилось второе. Стихи его зазвучали пророческими посланиями в будущее (о таких в детстве говорили – «раненный на всю голову»).  О Приднестровье Бершин написал книгу «Дикое поле» (с предисловием не кого-нибудь, а самого Григория Померанца) – это не просто книга, а Свидетельство о войне с подробным анализом механизмов межнациональных конфликтов.  

Резюме журнала «Хан-Тенгри»: пока звучат такие поэты, как Ефим Бершин, отменить русскую литературу не получится. 


КРЕЩЕНЬЕ

 

Нам далеко до Иордана,

где струи, вязкие, как сок,

сочатся столь же первозданно,

как солнце, воздух и песок,

 

где к северу от Бет-Шеана,

что солнцем выкрашен, как хной,

толпа смиренно не дышала

в немыслимый крещенский зной.

 

Слепцы, погонщики верблюдов,

менялы и поводыри,

и множество другого люда

стояли молча до зари.

 

Они искали место Богу

и суть, и формулу. И вот

спокойно обрели свободу

в купели иорданских вод.

 

Нам - далеко.

В снегу - осины.

Из сруба выперла скоба.

И весть о Человечьем Сыне

доносит хриплый лай собак.

 

Зато соседка на Крещенье

всех разом соберет к столу

и, наспех вымолив прощенье

у складня в вышитом углу,

 

достанет из печи просфоры -

вся распаленная, в золе.

Но тем решит проблему формы

и места Бога на земле.

 

2001

* * *

 

И кем бы мы ни стали, обессилев, - 

вечерней тенью, облаком, золой - 

когда-нибудь небесная Россия

соединится с русскою землёй.

 

ПОПЫТКА БАЛЛАДЫ

 

Они живьем зарыли прадеда

и кузницу его взорвали.

Наверно, это было правильно -

иначе бы не зарывали.

 

Иначе бы Талмуд почитывал

и раздувал мехи для горна,

скупую денежку подсчитывал

и жил себе, не зная горя.

 

А так - зарыли вместе с пейсами,

Талмудом и кузнечным потом,

с тоскливыми, как осень, песнями,

что пел за рюмкой по субботам.

 

А сын его вскочил на серого

и скрылся в Колкатовой балке,

хотя за ним рванулись семеро,

мотоциклист и две собаки.

 

Затем, презрев шестую заповедь,

оставленную праотцами,

он растворялся в трупном запахе

в одной колонне с мертвецами.

 

За дом, за кузницу, за прадеда

он шел на Прагу и на Вену.

Наверно, это было правильно -

иначе бы не шел, наверно.

 

Иначе бы Талмуд почитывал

и раздувал мехи для горна,

скупую денежку подсчитывал

и жил себе, не зная горя.

 

А мне велят сегодня каяться

за то, что мы переплатили

за кузницу, за то, что, кажется,

не так, как надо, победили,

 

за то, что жили так неправедно,

неправильные песни пели.

За то, что закопали прадеда,

а деда так и не успели. 

 

* * *

Я вырос на руинах той войны,

там, где за водкой и в кровавых драках

вернувшиеся с фронта пацаны

достреливали жизнь свою в бараках,

 

хватаясь за ножи и топоры,

размазывая братьев по заборам.

Я тоже мог по моде той поры

заделаться убийцей или вором.

 

Но у меня своя была война,

свой вечный бой, который вечно длился

меж двух дворов.

И не моя вина,

что я родился там, где я родился.

 

Пока вели угрюмый разговор

крутые мужики в угаре пьяном,

мы пядь за пядью занимали двор,

заросший повиликой и бурьяном.

 

Мы шли на штурм разболтанных оград

чужих садов, ломая ветки с хрустом,

не славы ради и не для наград –

там был наш враг.

А я считался русским.

 

Я шел вперед. Я был почти комдив.

Мы против комьев в полный рост вставали.

Ворчал сосед: мол, мало вас, жiдив,

фашисты на войне поубивали.

 

Безногая, безрукая война

еще блуждала в переулках стертых,

выменивая хлеб на ордена,

сверкавшие на грязных гимнастерках.

 

И что нам до Великой Мировой,

застрявшей в историческом провале,

когда уже и с нашей, дворовой,

иных уж нет, а те – отвоевали.

 

 

* * *

Осенний парк. Рябина-недотрога.

Седой травы заиндевевший шелк.

И так звучит осенняя дорога,

как будто утром Моцарт тут прошел

и потерял, и больше не нашел

все то, что ночью вымолил у Бога.

 

* * *

И когда, скользнув по камням покатым,

я проник в игольное ушко,

даже не оцарапав кожи,

стало ясно,

что уже мне не быть богатым,

и верблюдом – тоже. 

 

За стеной, где закат – как арбузный сок,

где еще недавно велась охота,

бесполезные кони грызут песок,

и беспомощно валится в пыль пехота.

 

Я проник за камни, за самый край,

в то пространство, 

где уже ни войны, ни паники,

где чадит огнями внезапный рай,

как церковный канунник – свечами памяти.

 

Где актёром, уже наложившим грим,

но пока не узнанным за этим гримом,

вырастает из пепла Четвёртый Рим,

ещё не опознанный Третьим Римом.

 

Где уже никому не быть и не сметь

быть властителем или жертвой.

Где предтечей жизни блуждает смерть 

окровавленной акушеркой.

 

2010

 

ЧЕЛОВЕК ПАРАЛЛЕЛЬНОЙ ЭПОХИ

 

1.

 

Когда телефон замолчал и умер,

а часы показывали все, что хотели,

и только сверчок верещал, как зуммер,

наискосок от моей постели,

я понял, что наконец-то вышел

из времени, из его объятий сучьих,

как язык - из азбуки,

сок - из вишен,

оставив деревьям гнилые сучья.

А за окнами так же теснились ели,

пахло псиной, 

и печка давилась поленьями,

и ворота долго еще скрипели

там, по другую сторону времени.

 

2.

 

Человек параллельной эпохи,

убежавший от Судного дня, -

и не то чтоб дела мои плохи,

просто больше их нет у меня.

Разве это серьезное дело -

неожиданной прихоти для

выковыривать душу из тела,

словно зернышки из миндаля?

 

3.

 

Когда я так не вовремя уснул, 

когда мне изменило чувство меры,

когда из дня, из месяца, из эры,

из времени неслышно ускользнул,

меня всю ночь искали на снегу

мои собаки, женщины и дети.

Я понимаю, что за все в ответе.

Но ничего ответить не могу.

 

2001

 

* * *

Беспокойное небо. Живу, как на дне.

Тучи свесились конской гривою.

Каждый день просыпаюсь в другой стране,

будто каждый день эмигрирую.

 

Я смотрю в окно. Полустанков нет.

Только воет пес у сарая.

Тот же самый двор, тот же самый снег,

а страна-то совсем другая.

 

Отхлебну воды, отвернусь на миг,

нарисую на стенах метки,

чтоб назавтра понять: от себя самих

мы теперь на каком километре.

 

2014

    

* * *

Безлюдный храм. Чистилище любви.

Слепое время движется по кругу.

Ни отзвука – кого ни позови. 

Одни иконы молятся друг другу.

 

Бессонница. Распутица. Распад.

Тускнеет солнце, как печатный пряник.

Казалось, кто-то заново распят,

но намертво. И больше не воспрянет.

 

Казалось, что любовь обречена

или отпета колокольным звоном,

отравлена, с враждой обручена,

тревожная, как в песне Соломона.

 

Как в песне, где «крепка любовь, как смерть» - 

неверная, как царские палаты.

На звонницах в ночи тоскует медь,

как узник в ожидании расплаты.

 

Бессонница. Гражданская война.

Иконы молят прямо из-под кисти 

переписать больные времена

на языки потусторонних истин

 

и поменять местами берега,

пройдя сквозь боль, врачуемую болью,

сойти с ума, влюбить в себя врага

и не убить. 

Или убить любовью.

 

2020 – 2021

 

* * * 

Пока по эту сторону земли

мы спали, в небесах случилась осень,

пошли дожди, и вымокшие осы

ручьем по подоконнику текли.

 

Мы вышли в Гефсиманию. И тень

легла к ногам неведомо откуда.

Уже вполне напоминал сирень

до синевы удушенный Иуда.

 

И камни выползали из травы,

и нищие шептались у дороги

о том, что не сносить нам головы

за эту страсть.

И месяцем двурогим

 

цвела корова в утреннем дыму,

и мир сошел с ума по вертикали,

все перепутав, отомстив всему

тому, что было создано веками.

 

Сочилась церковь Спаса на Крови,

как в воду опрокинутая чарка.

Хрустел песок.

За нами шла овчарка,

ощерив пасть в предчувствии любви.

 

2000

 

Ю. Соловьевой

 

Виолончель, читающая книгу

под звуки нескончаемых дождей,

дрожала и была подобна крику,

живущему отдельно от людей.

 

Влюбленный бюст, стоящий истуканом,

пенсионер, жующий чебурек,

пустой башмак, оплаканный фонтаном,

и постовой, живущий в кобуре,

 

и мост, напоминающий качели,

и сытые ночные поезда -

все протекло меж струн виолончели

и унеслось неведомо куда.

 

Поскольку в этом скопище живых,

где больше не до живу – быть бы жиру – 

она одна была угодна миру,

висящему на нитях дождевых.

 

1987

   

*** 

Что теперь говорить? Что летаю?

Нет, не летаю.

Нет, летал когда-то. Когда-то и это было.

Хоть бы раз поглядеть на далекую эту стаю,

что меня на этой земле позабыла.

 

На земле, где все меньше и меньше места,

как в купе отцепленного вагона.

А вдали луна, как брошенная невеста,

разрыдалась звездами в полнебосклона.

 

Что теперь говорить?

Я ведь тоже когда-то вызрел

в том краю, где растет виноград

и алеют вина.

Я забыт, как на поле боя забытый выстрел,

выбирающий цель, которой уже не видно.

 

 

* * *

 

Что если Он хотя б на миг,

со стоном усомнился в Сущем, -

увидев только этот мир

в его обличье сучьем,

 

и в том, что путь меж двух миров

нет, не триумфом, не парадом

проходит, а меж двух воров,

висящих рядом.

 

Но эта боль, и этот стон,

и ужас – ничего не значат.

И будет так, как хочет Он,

а не иначе.

 

И медленно проступит свет

сквозь ливень и порывы ветра

из мира, где и мира нет,

где Бога нет и смерти нет,

но есть любовь и вера.

  

* * * 

Спохватились, побежали, было поздно.

Было постно на душе, было пусто.

На заплеванном перроне сели в поезд опоздавший, неуютный, не попутный.

 

Этот поезд спотыкался на стыках,

отдавался в лесах гулким эхом.

Этот поезд был вчерашним. Было стыдно

на вчерашнем поезде ехать.

 

И швыряет нас от стенки до стенки.

Что ж, бывает. Да и выпить не вредно.

Вот и стрелочница. Двигает стрелки,

не заметив, что закончилось время.

  

***

Это цвет вытесняет цвет,

уменьшая короткий век его.

Это боль сочится, как Новый Завет

просачивался из Ветхого.

 

И как будто бандитской финкой - в бок -

я нанизан, как туша на вертел.

Это во мне умирает бог,

который в меня так верил.

 

***

Отвори свое зеркало настежь и тихо войди

в этот мир,

отразивший закат и дыхание лилий.

Там такие же сумерки нынче и те же дожди,

что сперва на Волхонке,

а после на Сретенке лили.

 

Отвори это озеро настежь,

как створку окна,

и увидишь, что время -

всего лишь налет зеленеющей ряски,

за которой светло,

за которой у самого дна

возвращаются годы,

и живо меняются краски.

 

Там твоя электричка трубит, словно юный горнист.

Покосившийся сруб устает за забором скрываться.

И такие же яблоки так же срываются вниз

с обессиленных веток,

как мне доводилось срываться

 

и в московскую черную ночь уходить налегке,

позабыв обо всем,

позабыв о ночлеге и хлебе.

Никогда я не буду синицей в твоем кулаке.

Я твой вечный журавль.

Я твой крик в остывающем небе.

  

* * *

 Снег идет неслышно, по-кошачьи,

хлопьями, как лапами, шурша,

там, где зачарованный, дрожащий

синий ельник стынет, не дыша,

 

там, где между небом и землею

нет границ и обнажилось дно,

снегом, словно белою золою,

прошлое уже погребено.

 

Я ушел и больше не нарушу

ваш покой бесценный, ваш ночлег.

Словно небо вывернув наружу,

снег идет, обыкновенный снег,

 

тайный, словно тайные любови

или тени на исходе дня -

где-то рядом, за пределом боли,

где-то там, где больше нет меня,

 

снег идет, крадется и занозит

душу, словно нищенка с сумой.

Бог ты мой, ну как же он заносит!

Как же он уносит, Бог ты мой!

 

И уже не различить причала,

и уже не различить лица.

Если можешь, начинай сначала

эту жизнь.

А я начну - с конца.

 

2001


Яндекс.Метрика