Хан-Тенгри

Историко-культурный и общественно-политический журнал

Проблемы и перспективы евразийской интеграции

Семён Заславский. Триптих молчания

Дата:

Немоты надменная основа,
Ты прочнее, чем словесный хруст.
Но так трудно, стыдно прятать слово,
Вырваться готовое из уст.
Семён Липкин

1.

Речь пойдёт о молчании. Что мы знаем о нём, о его абсолютной полноте в опыте Святых Отцов и многих безымянных искателей истины, чьи отошедшие души молчаливо беседуют с нами на языке древнерусских молитв или иконописных образов? Как первородный грех переживали они дар Слова, и жили и умирали на границе молчания и речи.

В украинской мове есть удивительное слово немовля (младенец). Трогательна чистота впервые появившегося на свет человека, когда гений его первобытной улыбки сияет из колыбели. Велика его бессловесная тайна, наследника всех языков мира и заложника всех поколений людей, живших до его рождения. Он и есть живое послание веков – нам. Но он молчит, покуда ложь и предательство разума не осквернили его уста. К первоначальной чистоте его молчания стремится поэзия, ищет в нём музыкальный ключ.

2.

Стихотворение Тютчева «Silentium» тяготеет в своей смысловой основе к пушкинской строке «Блажен, кто молча был поэт». Правда, остроумное, лёгкое движение пушкинской мысли, сжатый в одну строчку итог длительного самонаблюдения, представляют читателю лишь одну из многих тематических вариаций стихотворения «Разговор книгопродавца с поэтом». Отзвучав, она длится в диалоге с иными мыслями и мотивами пушкинского произведения. Между тем у Тютчева в его стихотворении мотив молчания становится доминирующим, основным. Тютчевский «Silentium» – монолог поэта, посвящённый одной теме, одной мысли. Создаётся впечатление, что Тютчев совершает путешествие по известным ему одному тропам, где «ночь хмурая, как зверь стоокий, глядит из каждого куста».

Молчи, скрывайся и таи
И чувства, и мечты свои.
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне,
Безмолвно, как звезды в ночи, –
Любуйся ими – и молчи.
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймёт ли он, чем ты живёшь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи, –
Питайся ими – и молчи.

Лишь жить в себе самом умей:
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум,
Их оглушит наружный шум;
Дневные разгонят лучи, –
Внимай их пенью – и молчи.

Эти глубоко «лунные» стихи Тютчева появились в то время, когда солнце пушкинской поэзии стояло в зените. Младший современник Пушкина жил в эпоху наивысшего расцвета русской культуры, и уже осознавал её самодостаточность и холодок увядания. Как определить жизненастороение Тютчева в ту пору? «Silentium» пишет молодой человек, уже оглушённый шумом своего времени, у него возникает желание замкнуться в пределах своей одинокой души, где столько накопилось прекрасных воспоминаний. Лирический герой этого стихотворения как будто не нуждается в диалоге, более того, он страшится его, как величайшего искажения неизреченной красоты своих сердечных дум и переживаний. Неужто усталость от общения с людьми накопилась в крови девятнадцатого века, хотя тогда ещё не существовало компьютера и мобильной связи? Быть может, стихи Тютчева – протест против любой технологической новации, упраздняющей труд понимания одного человека другим? И всё же нужно сказать, что эти монологичные стихи – диалог, даже не с самим собой, а с каким-то глубинным, лучшим и до конца неведомым человеком в себе. И этот человек чувствует приближение упадка любимого им мира. И даже готов признаться себе, что самосохранительный инстинкт и эгоизм – далеко не лучшие из качеств его души. Думается, что были и глубоко личные причины, побудившие Тютчева написать «Silentium». Дипломатическое поприще так или иначе связано с «искусством лжи во имя своего отечества» (слова Амброза Бирса). Однако светский острослов, сотрудник русской миссии в Мюнхене, очень много думавший и писавший на иностранных языках, Тютчев целомудренно и скупо берёг родной русский язык для своей поэзии. А в истинной поэзии почти всегда минимален процент неискренности и фальши, неизбежный для любого высказанного или написанного слова. Впрочем, и в искусстве наступают временами периоды пресыщенности искусством. Тогда бежит в леса «естественный человек» Руссо, погибает от своего индивидуального голодомора Гоголь, а Лев Толстой уходит из своего благополучного дома в ночь, в метель, в смерть. Не этим ли состоянием души было вызвано обращение Тютчева к переводу поэзии Микеланжело? Имеется ввиду стихотворный диалог Джованни Строцци и Микеланжело, из которого Тютчевым гениально переведен только ответ великого скульптора и поэта:

Молчи, прошу не смей её будить.
О в этот век преступный и постыдный
Не жить, не чувствовать удел завидный.
Отрадно спать. Отрадно камнем быть!
_______

Джованни Строцци на «Ночь» Буанаротти:

Изваянная в нежных формах сна,
Недвижна Ночь. Но мастера дыханье
Одушевило это изваянье:
Лишь тронь – с тобой заговорит она.

Ответ Микеланжело:

Оставь её. Замолкни. Не буди.
Достойней камнем быть. Не ведать пробужденья,
Чем с сердцем, каменеющем в груди,
Сносить позор и ужас безвременья!
(перевод С.З.)

… Великая жажда молчания – надежда, что оно способно оживить и очистить душу художника от липкой и похотливой скверны жизни, вплоть до призыва всеблагой немоты смерти в 66-ом сонете Шекспира:

Сонет 66

Я смерть зову, не в силах больше быть.
Ничтожно все. Ничтожество в чести.
Достойных здесь сумели истребить,
А благородных тихо извести.
И немочь в мир великая пришла,
И веры нет, и лжет неправый суд.
Оправдан стал союз добра и зла
И целомудрен откровенный блуд.
И красоты убили благодать
И разум слабоумен под замком,
И нищих муз принудили молчать
И правдолюбца тычут простаком.

Не в силах быть. Но с жизнью кончить счет
Страх за тебя мне права не дает.
(перевод С.З.)

Этот мотив, обретя лапидарную форму античной эпиграммы, нашел свой отзвук в неуравновешенно-тревожном эллинизме поэзии Тютчева.

Рис-1.jpg

3.

Где-то в десятых годах двадцатого века Осип Мандельштам написал стихотворение, озаглавленное так же, как у Тютчева, – «Silentium». Какие-то новые молодые и сильные энергии пронизывают этот текст. Условно говоря, «яд» тютчевского персонализма Мандельштаму в своём стихотворении удалось нейтрализовать. Как будто озарила эти стихи архаически-безличная улыбка античной Коры. Кора, помнится, молчит и прижимает палец к губам, потому что превыше всех слов звучит во всём её существе ликующая музыка юной крито-микенской культуры.

Она ещё не родилась.
Она и музыка, и слово.
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди,
Но как безумный светел день.
И пены бледная сирень
В мутно-лазоревом сосуде.

Да обретут мои уста
Первоначальную немоту
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста.

Останься пеной Афродита,
А слово в музыку вернись.
И сердце сердца устыдись
С первоосновой жизни слито.

Эти стихи-предчувствие взрывают ключи любой самозамкнувшейся культуры. И открывают источники новой цельности жизни, всегда непредсказуемой, готовой «убивать и тотчас же ласкать», прячущей свои залоги и резервы в прошлой и будущей истории человечества, где ни один «закат Европы» не отменяет её рассвет. Потому что народы и культуры приходят на эту землю не только для вражды и уничтожения. Потому что все живое в мироздании стремится быть понятым, прежде чем умереть. А понимание всегда было трудным. И в бронзовом веке, и в двадцатом. Оно часто срывалось, и его высокая речь переходила на примитивный язык убийства чужого человека, народа, культуры. В двадцать первом этот язык обрёл изощрённые формы – создал виртуальное пространство вместе с банком данных о каждом человеке на земле.
И все-таки, на мой взгляд, осталась одна область древней души человека, ещё не затронутая цепкими руками современной нам цивилизации. Это перевод. Это художественный перевод с его пропастями и вершинами постижения великих и малых мира сего, что и сам нуждается в переводе, как великолепный подстрочник, помнящий о своём божественном оригинале.

4.

Прими, читатель, моё признание в любви к украинской мове. Мне дорог бытийственный язык Украины, созданный Господом для любви, музыки и поэзии. В наши тяжкие дни ловкие журналисты используют его для пропаганды братоубийственной ненависти, чреватой необратимыми потерями здравого смысла и в украинском, и русском языках. Вся сложность исторических взаимоотношений двух великих славянских народов подменяется грубой бранью в различных СМИ – вотчинах безответственных и подлых политиканов. Так уж случилось, что гибель Советского Союза повлекла за собой обвал культуры всех народов, входивших в его состав. Не до переводов теперь людям, что очутились в пространстве всеобщей деградации. Какую пророческую фамилию дал Достоевский герою своего романа – Раскольников. Зачем с такой неизбежностью за распадом государства следует раскол церкви, падение человека и упрощение родного ему языка?

 

5.

Создание требует, следовательно,
двух необходимых элементов –
грубого материала и оживления его
с целью развития.

Вильгельм фон Гумбольт.

Грубым материалом в случае практического опыта художественного перевода поэзии, как известно, является подстрочник. Для меня очень ценными оказались размышления о подстрочнике покойного тбилисского поэта и ученого Александра Цибулевского. Вот что он писал в своём исследовании «Высокие уроки»: «Мандельштам, Цветаева и Заболоцкий не знали грузинского языка и переводили по подстрочнику. Перевод по подстрочнику… Подстрочник – отношение тут пренебрежительное. Однако подстрочник – это не только прозаическая копия стихотворения, но и его внутренний образ, или точнее – его прообраз. Можно утверждать, что любое стихотворение и в подлиннике существовало и существует на уровне подстрочника. Подстрочник своего рода общее состояние и подлинника, и перевода. Поэтому незнание языка оригинала поэтом-переводчиком может и не препятствовать переводу, а в иных случаях – благоприятствовать. Практически это нашло блистательное выражение в русских переводах с грузинского. Дело в том, что человек, знающий язык, прежде всего сталкивается с фактором непереводимости. И, действительно, поэзия непереводима прежде всего и только на родной язык, не переводима на родной и переводима на чужой. …Подстрочник становится не механическим стихотворным пересказом, а целостной концепцией оригинала».
Что же для меня, знающего и украинскую мову, и русский язык, явилось подстрочником стихотворение Мандельштама «Silentium»? Отвечу: всё творчество Мандельштама с его благородным противостоянием обратному ходу эволюции человечества, будь это агрессивная тоталитарная машина, или либеральная пошлость полуотжившей цивилизации с «идеалом» потребительской корзины.

Мир в черном теле нужно брать,
Ему жестокий нужен брат.
От семиюродных уродов
Он не получит добрых всходов.
(О. М.)

Семиюродные уроды со страшной скоростью размножаются на территории, где падает напряжение исторической цепи. Где актуальным становится вопрос Гёльдерлина: «Зачем поэт в убогое время?». Зачем поэт в убогое время? Да, может быть, только для того, чтобы напомнить обо всем достойном, что создано прямоходящим человеком, что время «Эсхила-грузчика, Софокла-лесоруба» не утратило способности к развитию и «то, что будет – только обещанье» прихода новых народов и новых культур с возможностью их постижения и перевода.

6.

Каждый переводчик поэзии честолюбив. Не только освоить, но и завоевать пространство переводимого им текста стремится он. С минимальными при этом потерями своей и чужой территории. И даже с преумножением ресурсов «противника-собрата».
С дерзким страхом приступил я к переводу стихотворения Мандельштама «Silentium» на украинскую мову, чтобы нащупать свою дальнобойную цель и «взять языка» в разведывательной первой строфе:

Ще не народжена вона.
Вона і музика, і мова.
І все живе єднає знову
Її глибока таїна.

Глагол «єднає» представляет здесь попытку постижения текста Мандельштама изнутри, потому что процесс написания его стихов не закончен и продолжается в переводе. В дальнейших вариантах перевода первой строфы уточняется мотив изначальной счастливой целостности жизни, ещё не расколотой на слова и понятия, длящейся в молчаливом младенчестве нашего мира. Найденные переводчиком слова спешат передать друг другу цепочки своих значений по принципу валентности. Мандельштам совершил открытие этого принципа применительно к поэзии в своей гениальной книге-догадке «Разговор о Данте».

Ще не народжена вона
Світ непорушений тримає.
І мову в музиці ховає
Її глибока таїна.

В этом варианте появилось очень важное для переводчика слово «непорушений». И можно проследить движение моей мысли на примере «окончательного», но как и жизнь, незаконченного варианта этой же первой строфы:

Ще не народжена вона,
Вона і музика, і мова.
І непорушенеє Слово –
Всього живого таїна.

Переводчик сделал свой выбор и поставил ударение на слове Слово, и понятно почему. Определилась концепция перевода, о коей писал А. Цыбулевский. На большой онтологической глубине неповторимой личности Мандельштама библейское Слово было напоено и овеяно соленым ветром средиземноморской культуры. Причем его античность проходит в стихах процесс становления и, как он сам писал, «наплыва» на огромный материк русской поэзии с её уже сложившимися формами восприятия мировой культуры. «Мраморная муха» (так когда-то Маяковский язвительно назвал Мандельштама) не дает успокоиться русской музе, в чьей крови все еще бродят давшие ей жизнь народы и племена. Здесь я считаю уместным напомнить небольшой отрывок из лекции выдающегося филолога и знатока античности Ольги Михайловны Фрейденберг: «Я считаю, что культура, подобно всему живому, складывается в результате соединения исконного с чужеродным. Все отдельные народы развиваются в виде единого человечества, хотя они разбросаны, разобщены и различны. Все народы мира едины. Уровень развития того или иного народа совершенно условен в историческом отношении. Все люди функционируют филогенетически в едином биологическом, материальном, духовном процессе. Этим объясняется и близость всех людей на свете. Один народ может переходить в культурное состояние другого народа. Потому что национальность – понятие прежде всего культурное. Национальный характер создаётся, в первую очередь, моральным обликом народа».

Рис-2.jpg

Добавлю от себя: в случае упадка культуры (а он в наше постсоветское время очевиден) чрезвычайно ответственным становится занятие искусством художественного перевода, как попытка спасения созданной веками народной морали. Языки (а в русском девятнадцатом веке языком назывался народ – отсюда пушкинское «и назовет меня всяк сущий в ней язык») – смертны, увы. Нужно помнить об этом и не умножать мертвечину отживших понятий, тем самым приближая перерождение и гибель своего народа.
Изменения в тексте моего перевода стихотворения Мандельштама вызваны метаморфозами, что предшествовали созданию его «Silentium», а так же переменами современного мне мира. Украинский народ на наших глазах превращается в «этнографический материал» (выражение Достоевского) и в предмет купли и продажи. Сопротивлением этой очевидности становится моя работа над переводом. Привожу полностью его текст.

О. Мандельштам
Silentium


Ще не народжена вона.
Вона і музика, і мова.
І непорушенеє Слово –
Всього живого таїна.

…Нечутний подих в грудях моря,
Та безум сонця б’є в зеніт.
І піни палахливий цвіт –
Бузок у голубій амфорі.

О, первородна німота,
Іще до перших днів творіння!
Від неминучого розтління
Врятуй людину, красота!

Кіпрідо, піною лишись.
Вируй життя першооснова.
І в музику сумлінне слово,
Із чистим серцем повернись!

7.

В игольчатых чумных бокалах
Мы пьём наважденье причин,
Касаемся крючьями малых,
Как лёгкая смерть, величин.

А там, где сцепились бирюльки,
Ребёнок молчанье хранит.
Большая вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.

Вот он – великий контекст жизни и творчества Мандельштама от юношеского стихотворения «Silentium» до этого восьмистишия, созданного за 5 лет до гибели поэта. Когда-то Достоевский признавался жене, что буквально за секунду до приступа эпилепсии он видит и чувствует абсолютную гармонию и совершенство всего космоса. Потом – темнота и гибель. Но ведь смерть – не абсолют, и ребёнок Гераклита играет с вечностью в кости посреди войны, чумы и, что может быть, ещё страшнее, слабоумной гримасы вырождения человечества. Об этом я думал, скорее всего, подсознательно, когда в одном из вариантов перевода третьей строфы «Silentium» появились вот такие строки:

Прийди, звільни мої вуста,
Правдивий погляд немовляти.
Дай перші ноти пригадати
Твоєї цноти, красота!

Однако, более точным концептуальным приближением к общему контексту поэзии Мандельштама стало для меня, переводчика, внушенное поэтом заклинание:

О, первородна німота
Іще до перших днів творіння!
Від неминучого розтління
Врятуй людину, красота!

Благодарный Осипу Эмильевичу, я переводил его стихи с надеждой и верой в небывалую будущую зарю. Потому что его искусство отвергает довольно пошлую «теорию относительности» постмодернизма и любое нытьё об исчерпанности нашей культуры. Живые разум и чувство русского поэта не смиряются даже с будущей гибелью, потому что «и пред самой кончиною мира будут жаворонки звенеть».

В одной из своих эклог римский поэт Вергилий создал образ ребенка как вестника прихода Христа. Ребёнок Мандельштама молчит. Не будем гадать о чём. «Тайна сия велика есть».

И нас хранит его молчание.