Хан-Тенгри

Историко-культурный и общественно-политический журнал

Проблемы и перспективы евразийской интеграции

Напоминание о Дмитрии Кедрине. Композиция

Дата:
Журнал «Хан-Тенгри» публикует новое эссе Семёна Заславского, посвященное жизни и творчеству выдающегося русского поэта Дмитрия Кедрина.

Посвящается Лилии Семеновне Чичибабиной.

I

В Днепропетровске каким-то чудом избегла переименования (надолго ли?) улочка Дмитрия Кедрина. Замечательный российский поэт родился здесь, еще в Екатеринославе: здесь прошла его юность, здесь им были написаны первые стихи. Отсюда в 30-х годах прошлого века он уехал в Москву, где в 1945-м году осенью был убит неизвестными, выброшенный ими из тамбура пригородной электрички.

По воспоминаниям его дочери Светланы Кедриной, только на фронте, в землянке, будучи корреспондентом газеты «Сокол Родины», на какое-то время избавился ее отец от гнетущего чувства бездомности, что сопровождало всю его недолгую жизнь. «Москва слезам не верит» — в снайперской точности этой поговорки Дмитрий Борисович Кедрин убеждался не раз. Скитаясь по съемным квартирам, лишь перед войной обрел наш поэт хрупкое и ненадежное жилье в Подмосковье, и вот что он писал о нем летом 1941-ого года:

Ты заскучал по дому? Что с тобою?

Еще вчера, гуляка из гуляк,

Ты проклинал дырявые обои

И эти стены с музыкой в щелях!

 

Здесь слышно все, что делают соседи:

Вот — грош упал, а вот скрипит диван.

Здесь даже в самой искренней беседе

Словца не скажешь — разве если пьян!

 

Давно ль ты врал, что угол этот нищий

Осточертел тебе до тошноты?

Давно ль на это мрачное жилище

Ты громы звал?.. А что, брат, скажешь ты,

 

Когда, смешавшись с беженскою голью,

Забыв и чин и звание свое,

Ты вдруг с холодной бесприютной болью

Припомнишь это бедное жилье?

 

 

II

В одном из многочисленных указов, изданных Петром Великим в свое время, есть такое, на первый взгляд, странное постановление: «незаконнорожденных в художники отдавать».

Удивительно, но и в этом распоряжении не обманула интуиция великого царя. Возможно, первая травма уязвленной мировой дисгармонией души способствует пробуждению художественного инстинкта в подростке, заставляет его браться за кисть или перо.

Замечательно талантливо пишет Светлана Кедрина о своем отце: «Существуют две тайны, связанные с именем поэта, Дмитрия Борисовича Кедрина — тайна рождения и тайна смерти. Женщина, которую в конце своей жизни он стал называть матерью, была его тетушкой, фамилия, которую носил, принадлежала его дядюшке. С юных лет Дмитрию Кедрину и его матери пришлось пережить очень многое из-за того, что Митя был незаконнорожденным сыном».

В 1935 году Кедрин на основе украинского фольклора создает стихотворение о бессмертной, исполненной великих страданий материнской любви.

Сердце матери

 

Дивчину пытает казак у плетня:

- Когда ж ты, Оксана, полюбишь меня?

Я саблей добуду для крали своей

И светлых цехинов, и звонких рублей! -

Дивчина в ответ, заплетая косу:

- Про то мне ворожка гадала в лесу.

Пророчит она: мне полюбится тот,

Кто матери сердце мне в дар принесет.

Не надо цехинов, не надо рублей,

Дай сердце мне матери старой твоей.

Я пепел его настою на хмелю,

Настоя напьюсь — и тебя полюблю! -

Казак с того дня замолчал, захмурел,

Борща не хлебал, саламаты не ел.

Клинком разрубил он у матери грудь

И с ношей заветной отправился в путь:

Он сердце ее на цветном рушнике

Коханой приносит в косматой руке.

В пути у него помутилось в глазах,

Всходя на крылечко, споткнулся казак.

И матери сердце, упав на порог,

Спросило его: «Не ушибся, сынок?»

 

 

Эти стихи Кедрина воплощают архетип материнской любви, единственно способной хоть на какое-то время одолеть преступную, еще со времен Каина, дикую и ненасытную природу человеческого существа. Эпическая иносказательность стихотворения «Сердце матери» скрывает глубоко личную боль поэта, пережившего, вероятно, еще в детстве, трагические любовь и жалость к своей матери, брошенной любимым человеком, вынужденной долго скрывать от близких существование маленького Мити...

 

III

И там и здесь между рядами

Звучит один и тот же глас:

«Кто не за нас – тот против нас.

Нет безразличных: правда с нами».

А я стою один меж них

В ревущем пламени и дыме

И всеми силами своими

Молюсь за тех и за других.

 

Максимилиан Волошин. «Гражданская война».

 

Стихи Волошина Дмитрий Кедрин очень любил и даже посылал свои сочинения в Коктебель на суд поэта, чье мнение он высоко ценил. Во время революции и Гражданской войны Дмитрию Кедрину было 13 лет, его поэтическая душа формировалась в условиях хаоса, а из него, как известно еще со времен античности, рождается недолговечный порядок в природе и человеческом обществе. И в художнике именно хаос ведет к поиску гармонии и красоты. В качестве подтверждения этой мысли приведем строки из незаконченной поэмы Дмитрия Кедрина «Воспоминание», написанной в 1935 году:

Это было

В том городе семнадцати властей,

Который поднимал семнадцать раз

Свои дома из пепла и развалин,

Чтобы назавтра снова их найти

В развалинах и пепле...

...Молочница в негнущемся тулупе

И с полными бидонами.

Она

Нам рассказала новости:

Григорьев

Не выдержал и отступил к мосту.

Его оттуда выбивают.

Город

В руках у красных.

На Пороховой

Попал снаряд в людьми набитый погреб

И — никого не тронул.

На Широкой

В хлеву осколок хвост отшиб волу.

А во дворе напротив — у Каминских —

Случайной пулей гимназист убит.

 

Олесь Гончар так писал о «вольнице» батьки Махно: «Тревожно били по селам колокола, ужас царил всюду, куда только атаман приближался с черными своими тачанками. Налетит, устроит мясорубку и дальше — только пыль столбом — умчался, страшный, неуловимый... проклятиями провожали люди бесовские его тачанки».

 

IV

Пишущие молодые были уверены, что литература — рычаг переустройства общества, что искусство должно исполнить свою великую миссию. Там, где пролито много     крови, много пережито, нужно творить. Таким городом был Екатеринослав.

 

Светлана Кедрина, «Жить вопреки всему»

 

После исторических потрясений, пережитых Россией в годы революции и Гражданской войны, действительно, наступил рассвет искусства. В литературе выразить себя и свое время стремится рабочая молодежь, жаждущая знаний, устремленная со всей энергией юности в будущую, светлую, как ей тогда казалось, небывалую жизнь. Гениально эту победоносную героическую вертикаль молодости, штурмующую небо, запечатлела скульптор Мухина в произведении «Рабочий и Колхозница». И все же, еще в ранних своих стихах, написанных к Екатеринославе, Кедрин пытается разрешить противоречия времени, достаточно жестокого к человеку, попавшему в его водоворот.

Дело в том, что и сам Кедрин в 1929 году попал в Екатеринославскую тюрьму, где находился около двух лет по обвинению в недоносительстве. В дальнейшей его жизни это обвинение не было забыто и, возможно, наряду с дворянским происхождением нашего поэта послужило причиной его неслучайной трагической гибели в 1945 году... В стихотворении «Прошение» просматривается сюжет, или, вернее, одна из вариаций сюжета великого шолоховского эпоса «Тихий Дон». Страшен был, как мы теперь понимаем, красный и белый террор в «украинской Вандее», объятой пламенем Гражданской войны.

Прошение

Ваше благородие! Теперь косовица,

Хлебушек сечется, снимать бы пора.

Руки наложить? На шлее удавиться?

Не обмолотить яровых без Петра.

 

Всех у нас работников — сноха да внучек.

Молвить по порядку, я врать не люблю,

Вечером пришли господин поручик

Вроде бы под мухой. Так, во хмелю.

 

Начали — понятное дело: пьяный,

Хмель хотя и ласковый, а шаг до греха,—

Бегать за хозяйкой Петра, Татьяной,

Которая нам сноха.

 

Ты из образованных? Дворянского рода?

Так не хулигань, как последний тать.

А то повалил посреди огорода,

Принялся давить, почал хватать.

 

Петр — это наш, это — мирный житель:

А ни воровать, а ни гнать самогон.

Только, ухватившись за ихний китель,

Петр ненароком сорвал погон.

 

Малый не такой, чтобы драться с пьяным,

Тронул их слегка, приподнял с земли.

Они же осерчали. Грозя наганом,

Взяли и повели.

 

Где твоя погибель — поди приметь-ка,

Был я у полковника, и сам не рад.

Говорит: «Расстреляем!» Потому как Петька

Будто бы есть «большевистский гад».

 

Ваше благородие! Прилагаю при этом

Сдобных пирогов — напекла свекровь.

Имей, благодетель, сочувствие к летам,

Выпусти Петра, пожалей мою кровь.

 

А мы с благодарностью — подводу, коня ли,

Последнюю рубашку, куда ни шло...

А если Петра уже разменяли —

Просим отдать барахло.

 

1929 г.

 

V

Находясь в тюрьме, Кедрин вел дневник, свидетельствующий о духовном мужании поэта, о его нелегких раздумьях и переживаниях. Вот что пишет Кедрин в 1931-ом году, мучимый несовершенством нашей человеческой природы: «Сердце человека — игралище ветров. Нет прочной установки ни в убеждениях, ни в чувствах. Все минутно в человеке, его сердце — лишь клубок противоречивых чувств, его поведение — сплетение противоположных поступков. В нем нередко уживаются и любовь, и измена, и героизм, и трусость, и ложь, и правда. Никакая идея не доминирует в нем».

И только любовь спасает поэта, любовь к женщине, ставшей его женой. Ей он дарит стихи и пишет письма, возвышенные как «Песнь Песней» царя Соломона: «Твои руки, как птицы, они несут прохладную тяжесть материнства, губы твои, как ветви, они горьки и пьянят!». Эти строки из письма к Людмиле Кедриной, где находились и стихи, посвященные ей.

Л.К.

 

Ходит звезд золотой дозор,

Звезды смотрят на мой позор,

Серебристый волчок луны,

Одиночке небес видны.

 

Громким храпом оглушена

Арестантская тишина.

И как бубен гремит в нее

Две ноги и одно ружье.

 

Все мне слышатся, как ни ляг,

Часового трехногий шаг,

Но, минуя его во сне,

Жизнь моя, ты являлась мне...

 

В феврале 1931 года в дневнике Кедрина появляется такая запись: «Вот уже полтора месяца я свободен. Солнце сквозь окна столовой падает на эти строки. Оно садится, а сад весенний, сырой и теплый. Свобода прекрасна. Мне спокойно, я почему-то все улыбаюсь. Скоро уеду или тут устроюсь на работу...»

 

VI

В Москве, куда Кедрины переехали в 1931-ом году, поэт не потерялся в разнообразном и шумном литературном мире столицы. Светлана Кедрина (к ее книге я не раз буду благодарно обращаться) пишет: «И все же Москва необыкновенно радовала отца. Он без конца бродил улочками старой Москвы, упиваясь самими названиями: Староконюшенный, Кривоарбатский, Оболенский, Сивцев Вражек, Зарядье, Лефортово. Он любовался старинными особняками, вековыми дубами и металлическими оградами, рылся в книжных развалах у Китайгородской стены, в нишах которых еще ютились беспризорники. Многие названия московских улиц и переулков потом войдут в его поэмы «Конь», «Зодчие», «Песня про Алену-старицу». Его восторг перед красотой Москвы выльется в небольшую поэму «Золотая голубятня», своеобразный гимн столице, к сожалению, потерянную во время нашей неудачной попытки эвакуироваться в октябре 1941-го года. Он пишет в это время в Днепропетровск своему другу Сорокину: «У меня есть будущее, день мой полон, да и сама Москова, мой любимый город, бодрит меня. Есть что-то итальянское, от Флоренции — в ее башнях, золотых куполах, переулках и старых камнях».


Памятник Д. Кедрину в Мытищах

Из мучительно разделенной с Россией Украины кланяюсь я Москве, вижу сквозь границы и таможни, сквозь огонь братоубийственной войны купола и колокольни ее соборов и церквей с их «итальянскою и русскую душой». Как перекликается эта цитата из стихов Мандельштама со строками из письма Дмитрия Кедрина, каким вдохновенным поэтическим эхом звучит имя Москва в нашей истории! Из моего далекá вижу собор Василия Блаженного, уже немыслимого для меня без поэмы Дмитрия Кедрина «Зодчие». О Москве, об этом соборе на Красной площади и Сергей Есенин писал когда-то:

Я люблю этот город вязевый,

Пусть обрюзг он и пусть одрях.

Золотая дремотная Азия

Опочила на куполах.

 

Дмитрий Кедрин был поэтом русской истории, неподдельным выразителем ее сокровенных духовных глубин. По изобразительной мощи его исторические поэмы можно сравнить с живописными произведениями Сурикова и Верещагина. Навсегда в нашей памяти останется кедринская поэма «Зодчие».

 

Зодчие

 

Как побил государь

Золотую Орду под Казанью,

Указал на подворье свое

Приходить мастерам.

И велел благодетель, —

Гласит летописца сказанье, —

В память оной победы

Да выстроят каменный храм.

 

И к нему привели

Флорентийцев,

И немцев,

И прочих

Иноземных мужей,

Пивших чару вина в один дых.

И пришли к нему двое

Безвестных владимирских зодчих,

Двое русских строителей,

Статных,

Босых,

Молодых.

 

Лился свет в слюдяное оконце,

Был дух вельми спертый.

Изразцовая печка.

Божница.

Угар и жара.

И в посконных рубахах

Пред Иоанном Четвертым,

Крепко за руки взявшись,

Стояли сии мастера.

 

«Смерды!

Можете ль церкву сложить

Иноземных пригожей?

Чтоб была благолепней

Заморских церквей, говорю?»

И, тряхнув волосами,

Ответили зодчие:

«Можем!

Прикажи, государь!»

И ударились в ноги царю.

 

Государь приказал.

И в субботу на вербной неделе,

Покрестясь на восход,

Ремешками схватив волоса,

Государевы зодчие

Фартуки наспех надели,

На широких плечах

Кирпичи понесли на леса.

 

Мастера выплетали

Узоры из каменных кружев,

Выводили столбы

И, работой своею горды,

Купол золотом жгли,

Кровли крыли лазурью снаружи

И в свинцовые рамы

Вставляли чешуйки слюды.

 

И уже потянулись

Стрельчатые башенки кверху.

Переходы,

Балкончики,

Луковки да купола.

И дивились ученые люди,

Зане эта церковь

Краше вилл италийских

И пагод индийских была!

 

Был диковинный храм

Богомазами весь размалеван,

В алтаре,

И при входах,

И в царском притворе самом.

Живописной артелью

Монаха Андрея Рублева

Изукрашен зело

Византийским суровым письмом...

 

А в ногах у постройки

Торговая площадь жужжала,

Торовато кричала купцам:

«Покажи, чем живешь!»

Ночью подлый народ

До креста пропивался в кружалах,

А утрами истошно вопил,

Становясь на правеж.

 

Тать, засеченный плетью,

У плахи лежал бездыханно,

Прямо в небо уставя

Очесок седой бороды,

И в московской неволе

Томились татарские ханы,

Посланцы Золотой,

Переметчики Черной Орды.

 

А над всем этим срамом

Та церковь была —

Как невеста!

И с рогожкой своей,

С бирюзовым колечком во рту,-

Непотребная девка

Стояла у Лобного места

И, дивясь,

Как на сказку,

Глядела на ту красоту...

 

А как храм освятили,

То с посохом,

В шапке монашьей,

Обошел его царь —

От подвалов и служб

До креста.

И, окинувши взором

Его узорчатые башни,

«Лепота!» — молвил царь.

И ответили все: «Лепота!»

 

И спросил благодетель:

«А можете ль сделать пригожей,

Благолепнее этого храма

Другой, говорю?»

И, тряхнув волосами,

Ответили зодчие:

«Можем!

Прикажи, государь!»

И ударились в ноги царю.

 

И тогда государь

Повелел ослепить этих зодчих,

Чтоб в земле его

Церковь

Стояла одна такова,

Чтобы в Суздальских землях

И в землях Рязанских

И прочих

Не поставили лучшего храма,

Чем храм Покрова!

Соколиные очи

Кололи им шилом железным,

Дабы белого света

Увидеть они не могли.

И клеймили клеймом,

Их секли батогами, болезных,

И кидали их,

Темных,

На стылое лоно земли.

 

И в Обжорном ряду,

Там, где заваль кабацкая пела,

Где сивухой разило,

Где было от пару темно,

Где кричали дьяки:

«Государево слово и дело!» —

Мастера Христа ради

Просили на хлеб и вино.

 

И стояла их церковь

Такая,

Что словно приснилась.

И звонила она,

Будто их отпевала навзрыд,

И запретную песню

Про страшную царскую милость

Пели в тайных местах

По широкой Руси

Гусляры.

 

                                                           1938 г.

 

VII

В конце 1930-х годов минувшего двадцатого века Дмитрий Кедрин создает драму в стихах «Рембрандт». В немыслимо тяжелых бытовых условиях своего существования, работая поденщиком-литконсультантом за ничтожные гроши, которых ему едва хватает на содержание себя и своей семьи, Кедрин понял трагедию художника, далекого от него по времени, но близкого по духу. В этом произведении Кедрин размышляет о судьбе художника, отвергающего конформизм, начетничество, ложь и в искусстве, и в жизни. Предсмертный монолог кедринского Рембрандта обращен к нам, потомкам всей былой мудрости красоты тех, кто творил во имя высоких идеалов справедливости, правды, свободы.

Хочется верить, что никакой компьютер, айфон, а уж тем более искусственный интеллект до конца не растлит современное нам человечество. Даже люди меркантильные, черствые, злые, живущие во временах глубокого упадка культуры, вытесняемой идеей научно-технического прогресса и комфорта, услышат слова Рембрандта из кедринской драмы:

Как в океан сливаются ручьи,

Так мы уходим в мир теней бесплотный

(обводит глазами комнату).

Лишь вы, душеприказчики мои,

Мои эстампы, папки и полотна, —

Идите в будущее. В добрый час.

Возникшие из-под музейной пыли,

Откройте тем, кто будет после нас,

Как мы боролись, гибли и любили,

Чтоб грезы те, что нам живили дух,

До их сердец, пылая, долетели,

Чтобы в веках ни разу не потух

Живой и чистый пламень Прометея!

 

VIII

 

На жизнь и на смерть пойдем за тобой

   В своей и чужой крови!

   На грозный бой, на последний бой,

   Россия, благослови!

 

Из фронтовых стихов Д. Кедрина

 

Как пишет дочь поэта, «драмой Кедрина в 1941 году заинтересовался артист и режиссер Малого театра Михаил Нароков. Он пригласил отца зайти в театр для разговора о постановке Рембрандта. Встреча была назначена на ближайшее воскресенье. Им оказалось 22 июня 1941 года. Сразу же после начала войны Кедрин стремится на фронт, но по решению врачебной комиссии Мытищинского военкомата “признан негодным к несению воинской обязанности из-за высокой близорукости”».

Невероятно тяжелым было морально-психологическое состояние поэта в первые дни и месяцы Великой Отечественной войны. Ему довелось увидеть панику и растерянность жителей Подмосковья, живущих слухами о крупных поражениях Советской Армии и стремительном приближении гитлеровских войск к российской столице. Зоркий реализм стихотворения Кедрина «16 октября» лишен патетики, позволяет нам, читателям, понять и прочувствовать всю горечь тяжких раздумий поэта в годину великих испытаний, выпавший на долю его страны:

 

16 октября

 

Стоял октябрь, а всем казалось март:

Шел снег и таял, и валил сначала…

Как ворожея над колодой карт,

История загадочно молчала.

 

Сибирский поезд разводил пары,

В купе рыдала крашеная дама:

Бабье коробку паюсной икры

У дамы вытрясло из чемодана.

 

Зенитка била где-то у моста,

Гора мешков сползала со скамеек.

И подаянья именем Христа

Просил оборванный красноармеец.

 

Вверху гудел немецкий самолет,

В Казань бежали опрометью главки.

Подпивший малый на осклизлый лед

Свалился замертво у винной лавки.

 

Народ ломил на базах погреба,

Несли муку колхозницы босые…

В те дни решалась общая Судьба:

Моя судьба, твоя судьба, Россия!

 

                                                       1941г.

 

...По-особому любимым мною является пронзительно прекрасное стихотворение Кедрина «Осень сорок первого года». Да будет оно не забыто российским читателем, всем, кому дорог русский язык.

 

Осень 1941 года

 

Еще и солнце греет что есть силы,

И бабочки трепещут на лету,

И женщины взволнованно красивы,

Как розы, постоявшие в спирту.

 

Но мчатся дни. Проходит август краткий.

И мне видны отчетливо до слез

На лицах женщин пятна лихорадки —

Отметки осени на листьях роз.

 

Ах, осень, лета скаредный наследник!

Она в кулак готова всё сгрести.

Недаром солнце этих дней последних

Спешит дожечь, и розы — доцвести.

 

А женщины, что взглядом ласки просят,

Не опуская обреченных глаз,—

Предчувствуют, что, верно, эта осень

Окажется последней и для нас!

 

                                                             1941г.

 

Светлана Дмитриевна Кедрина так пишет о жизни своего отца в 1941–42-м: «Вынуждены в силу обстоятельств находиться в тылу, что ему было вдвойне тяжело — и как мужчине, и как поэту, отец дежурил на улицах поселка, возле сельсовета, строил вместе с другими во дворах бомбоубежища, а ночами при коптилке писал о том, что видел и чувствовал: об очередях за хлебом, о голоде, о похоронках и солдатских вдовах:

Война бетховенским пером

Чудовищные ноты пишет.

Ее октав железный гром

Мертвец в гробу — и тот услышит!

 

Но что за уши мне даны?

Оглохший в громе этих схваток,

Из сей симфонии войны

Я слышу только плач солдаток.

 

В январе 1942 года отец написал страшное по своей откровенности стихотворение «Тыл»:

Свою судьбу ты знаешь наперёд:

Упустят немцы, — выдадут соседи.

 

Пускай теперь, волнуясь и спеша,

Народный дух расхваливает кто-то, —

Я твёрдо знаю: русская душа —

Кувшинками заросшее болото.

 

Все более горькими и печальными становятся в то время раздумья поэта о смертоносной судьбе каждого человека, охваченного бедствиями и произволом беспощадной и непредсказуемой войны. В 2024 году в завываниях отнюдь не античных сирен на малой родине Кедрина вспоминаются его стихи 1941-го года.

Ночь в убежище

 

Ложишься спать, когда в четыре

Дадут по радио отбой.

Умрешь — единственная в мире

Всплакнет сирена над тобой.

 

Где звезды, что тебе знакомы?

Их нет, хотя стоит июль:

В пространствах видят астрономы

Следы трассирующих пуль.

 

Как много тьмы, как света мало!

Огни померкли, и одна

Вне досяженья трибунала

Мир демаскирует луна.

 

...Твой голос в этом громе тише,

Чем писк утопленных котят...

Молчи! Опять над нашей крышей

Бомбардировщики летят!

 

По замечанию одного достаточно рационально мыслящего философа, смерть человека на войне является трагедией, а смерть сотен тысяч и миллионов людей на фронте и в тылу — статистикой и только. Но с этой мыслью не может смириться сердце поэта, и Дмитрий Кедрин, после длительных проволочек со стороны военных чиновников получивший разрешение отправиться на фронт в 1943 году, пишет вот это потрясающее четверостишье:

Когда сраженье стихнет понемногу, —

Сквозь мирное журчанье тишины

Услышим мы, как жалуются богу

Погибшие в последний день войны.

 

 

Завершаю эту главу стихотворением Кедрина, где нет ни слова о войне, но в подтексте этого стихотворения вся русская культура встает на защиту родины, обороняя ее целостность и суверенитет.

 

Красота

 

Эти гордые лбы винчианских мадонн

Я встречал не однажды у русских крестьянок,

У рязанских молодок, согбенных трудом,

На току молотящих снопы спозаранок.

 

У вихрастых мальчишек, что ловят грачей

И несут в рукаве полушубка отцова,

Я видал эти синие звезды очей,

Что глядят с вдохновенных картин Васнецова.

 

С большака перешли на отрезок холста

Бурлаков этих репинских ноги босые...

Я теперь понимаю, что вся красота —

Только луч того солнца, чье имя — Россия!

 

 

IX

Одно из ранних стихотворений Дмитрия Кедрина шутливо и легко впервые касается темы российского востока. Солнце пушкинского эроса озаряет в этом произведении каждую строку.

Прекрасна полнокровных дев

Старательная добродетель,

Но лучше, в том господь свидетель,

Блудниц вакхический напев.

 

Когда, шатаясь во хмелю,

Вино на скатерть лья рекою,

Нетвердой трепетной рукою

Я ножку легкую ловлю,

 

Когда горячий влажный рот

И взор, блеснувший томной мглою,

Влекут меня и над стрелою

Хлопочет маленький эрот,

 

Тогда в крови тяжелый жар

Пылает, сдерживаем еле,

И, пленная, в славянском теле

Бьет золотая кровь татар.

 

                                                        1928 г.

 

Дмитрий Кедрин был вдумчивым и внимательным читателем Низами, Саади, Омара Хаяма, Фирдоуси. О Фирдоуси он сложил горькую поэму «Приданое». В ней обманутый падишахом поэт умирает, и только после смерти приходит к Фирдоуси посмертное признание и награды:

 

...Вот посол, пестро одетый,

Все дворы обходит в Тусе:

«Где живет звезда поэтов —

Ослепительный Фердуси?

Вьется стих его чудесный

Легким золотом по черни,

Падишах прекрасной песней

Насладился в час вечерний.

Шах в дворце своем — и ныне

Он прислал певцу оттуда

Тридцать странников пустыни,

Тридцать войлочных верблюдов,

Ткани солнечного цвета,

Полосатые бурнусы…

Где живет звезда поэтов —

Ослепительный Фердуси?»

 

Стон верблюдов горбоносых

У ворот восточных где-то,

А из западных выносят

Тело старого поэта.

Бормоча и приседая,

Как рассохшаяся бочка,

Караван встречать — седая —

На крыльцо выходит дочка:

«Ах, медлительные люди!

Вы немножко опоздали.

Мой отец носить не будет

Ни халатов, ни сандалий.

Если шитые иголкой

Платья нашивал он прежде,

То теперь он носит только

Деревянные одежды.

Если раньше в жажде горькой

Из ручья черпал рукою,

То теперь он любит только

Воду вечного покоя.

Мой жених крылами чертит

Страшный след на поле бранном.

Джинна близкой-близкой смерти

Я зову моим желанным.

Он просить за мной не будет

Ни халатов, ни сандалий…

Ах, медлительные люди!

Вы немножко опоздали».

 

Встал над Тусом вечер синий,

И гуськом идут оттуда

Тридцать странников пустыни,

Тридцать войлочных верблюдов.

 

 

...Мы не знаем тяжести всех жизненных обстоятельств, вызвавших появление стихотворения Кедрина «Кофейня». Правда, можно подумать, что в кедринской кофейне персидские поэты (разумеется, не все) были так же токсичны в выяснении своих отношений, как и многие нынешние писатели, ужинающие в ресторане Центрального Дома литераторов. Во всяком случае, в советское время по поводу поведения своих коллег по перу покойный Фазиль Искандер заметил: «Писатели, писатели, в карман властям нассатели...» Увы, несовершенны стремящиеся к совершенству в своём искусстве деятели пера. Много в их душах с древних времен накопилась злобы, зависти, мелкого и крупного негодяйства... Не будем их судить, а попробуем внимательно прислушаться к мудрому и по сути доброму стихотворению Кедрина «Кофейня». Обратим внимание на эпиграф из Саади.

 

Кофейня

Имеющий в кармане мускус

не кричит об этом на улицах.

Запах мускуса говорит за него.

              Саади

 

У поэтов есть такой обычай —

В круг сойдясь, оплевывать друг друга.

Магомет, в Омара пальцем тыча,

Лил ушатом на беднягу ругань.

 

Он в сердцах порвал на нем сорочку

И визжал в лицо, от злобы пьяный:

"Ты украл пятнадцатую строчку,

Низкий вор, из моего "Дивана"!

 

За твоими подлыми следами

Кто пойдет из думающих здраво?»

Старики кивали бородами,

Молодые говорили: «Браво!»

 

А Омар плевал в него с порога

И шипел: «Презренная бездарность!

Да минет тебя любовь пророка

Или падишаха благодарность!

 

Ты бесплоден! Ты молчишь годами!

Быть певцом ты не имеешь права!»

Старики кивали бородами,

Молодые говорили: «Браво!»

 

Только некто пил свой кофе молча,

А потом сказал: «Аллаха ради!

Для чего пролито столько желчи?»

Это был блистательный Саади.

 

И минуло время. Их обоих

Завалил холодный снег забвенья.

Стал Саади золотой трубою,

И Саади слушала кофейня.

 

Как ароматические травы,

Слово пахло медом и плодами,

Юноши не говорили: «Браво!»

Старцы не кивали бородами.

 

Он заворожил их песней птичьей,

Песней жаворонка в росах луга...

У поэтов есть такой обычай —

В круг сойдясь, оплевывать друг друга.

 

                                                                    1936 г.

 

И все же хочется думать, что обычай «в круг сойдясь, оплевывать друг друга» существует для неважных поэтов. Настоящие поэты великодушны и не ведают подлой зависти к творчеству своих собратьев по литературному ремеслу. Пушкин в своей драме «Моцарт и Сальери» исследует убийственную природу зависти, и в глубине его маленькой трагедии, за силуэтами двух композиторов, просматриваются тени Каина и Авеля. Можно вспомнить и Блока с его беспощадным самоанализом писательской среды, довольно ядовитой, судя по его горькому признанию:

Друг другу мы тайно враждебны,

Завистливы, глухи, чужды,

А как бы и жить и работать,

Не зная извечной вражды?

 

Увы, блоковский вопрос остается открытым...

 

X

Обратим внимание на поэму Кедрина «Свадьба». Героем произведения Кедрина стал легендарно-свирепый вождь гуннских племен Атилла. «Бич божий» — так определил он свое предназначение в мире близящейся к своему закату античной цивилизации. У французского поэта Поля Верлена есть сонет об этой эпохе, актуальный и в наши дни:

Я — римский мир периода упадка,

Когда, встречая варваров рои,

Акростихи слагают в забытьи

Уже, как вечер, сдавшего порядка.

Душе со скуки нестерпимо гадко.

А говорят, на рубежах бои…

О, не уметь сломить лета свои!

О, не хотеть прожечь их без остатка!

О, не хотеть, о, не уметь уйти!

Все выпито! Что тут, Батилл, смешного?

Все выпито, все съедено! Ни слова!

Лишь стих смешной, уже в огне почти,

Лишь раб дрянной, уже почти без дела,

Лишь грусть без объясненья и предела.

 

                                                  (Пер. Б. Пастернака)

 

И в этот декадентский, лишенный созидательной потенции мир упадка и бессилия, в эту «грусть без объясненья и предела» прорвалась жестокая, разрушительно жизнеспособная энергия гуннских племен, ведомых своим неукротимым вождем Атиллой. Девизом этих грозных воителей конца V века могли бы стать слова Интернационала: «Кто был ничем, тот станет всем»! Вечный Хронос не терпит вырождения и пустоты.

Атиллой двигала безумная жажда жизни, богатства и славы, и, казалось, растленный всеми потребительскими благами, разъеденный язвой безверия, Рим уже не сможет противостоять натиску варваров, погибнет под копытами гуннских коней. Однако, на Каталаунских полях, где состоялась первая битва народов, подобная сражениям под Аустерлицем или Ватерлоо, войска «последнего римлянина» Боэция почти разбили армию Атиллы. Римский император внезапно остановил преследование вождя гуннов, дав возможность ему и остаткам его разгромленных отрядов уйти в необозримое пространство своей прародины — Великой степи.

Нет, не судьба была Аттиле погибнуть на поле боя! Согласно легенде, он умер от избытка любовного чувства к своей невесте — славянской или парфянской царевне. И первая брачная ночь стала последним днем его жизни. Поистине, «сильна как смерть любовь, стрелы ее — стрелы огненные». Об этом говорит произведение большого русского поэта Дмитрия Кедрина — евразийцу по духу своему, способному постичь душу едва ли не главного героя эпохи конца пятого века — времени великого переселения народов.

Читателям журнала «Хан-Тенгри» известна гениальная статья Гоголя об этом времени. Пусть ее дополнит поэма Дмитрия Кедрина, и мы поймем, что война цивилизаций и культур не закончилась в наше время. Увы, благополучная Европа пополняет свое народонаселение за счет арабов, выходцев из Африки и других эмигрантов, не желающих смешиваться с чуждой им культурой. В отличие от состарившихся европейцев, этими людьми движет желание жить и рожать детей и мирным или немирным путем вытеснить мертвеющую цивилизацию, угрожающую самому существованию человека искусственным интеллектом.

И новым «боэциям» невозможно противостоять всем нынешним и грядущим потрясениям нашего глобально погибающего Рима... Что ж, всем нам выпала судьба жить на грани даже не эпох, а огромных исторических периодов, в эпицентре их тысячелетних разломов... И нас «призвали всеблагие, как собеседника на пир»... В нашем случае, всеблагие призвали нас на свадебный пир Атиллы, талантливо и проникновенно воссозданный пером Дмитрия Кедрина.

 

Свадьба

 

Царь Дакии,

Господень бич,

Аттила, —

Предшественник Железного Хромца,

Рожденного седым,

С кровавым сгустком

В ладони детской, —

Поводырь убийц,

Кормивший смертью с острия меча

Растерзанный и падший мир,

Работник,

Оравший твердь копьем,

Дикарь,

С петель

Сорвавший дверь Европы, —

Был уродец.

 

Большеголовый,

Щуплый, как дитя,

Он походил на карлика,

И копоть

Изрубленной мечами смуглоты

На шишковатом лбу его лежала.

 

Жег взгляд его, как греческий огонь,

Рыжели волосы его, как ворох

Изломанных орлиных перьев.

Мир

В его ладони детской был — как птица,

Как воробей,

Которого вольна,

Играя, задушить рука ребенка.

 

Водоворот его орды кружил

Тьму человечьих щеп,

Всю сволочь мира:

Германец — увалень,

Проныра — беглый раб,

Грек — ренегат, порочный и лукавый,

Косой монгол и вороватый скиф

Кладь громоздили на ее телеги.

 

Костры шипели.

Женщины бранились.

В навозе дети пачкали зады.

Ослы рыдали.

На горбах верблюжьих,

Бродя, скисало в бурдюках вино.

Косматые лошадки в тороках

Едва тащили, оступаясь, всю

Монастырей разграбленную святость.

Вонючий мул в оческах гривы нес

Бесценные закладки папских библий,

И по пути колол ему бока

Украденным клейнодом —

Царским скиптром —

Хромой дикарь,

Свою дурную хворь

Одетым в рубища патрицианкам

Даривший снисходительно…

Орда

Шла в золоте,

На кладах почивала.

 

Один Аттила — голову во сне

Покоил на простой луке седельной,

Был целомудр,

Пил только воду,

Ел

Отвар ячменный в деревянной чаше,

Он лишь один — диковинный урод —

Не понимал, как хмель врачует сердце,

Как мучит женская любовь,

Как страсть

Сухим морозом тело сотрясает.

Косматый волхв славянский говорил,

Что, глядя в зеркало меча,

Аттила

Провидит будущее,

Тайный смысл

Безмерного течения на Запад

Азийских толп…

И впрямь Аттила знал

Судьбу свою — водителя народов.

Зажавший плоть в железном кулаке,

В поту ходивший с лейкою кровавой

Над пажитью костей и черепов,

Садовник бед, он жил для урожая,

Собрать который внукам суждено!

 

Кто знает — где Аттила повстречал

Прелестную парфянскую царевну?

Неведомо!

Кто знает — какова

Она была?

Бог весть!

Но посетило

Аттилу чувство,

И свила любовь

Свое гнездо в его дремучем сердце.

В бревенчатом дубовом терему

Играли свадьбу.

На столах дубовых

Дымилась снедь.

Дубовых скамей ряд

Под грузом ляжек каменных ломился.

Пыланьем факелов,

Мерцаньем плошек

Был озарен тот сумрачный чертог.

Свет ударял в сарматские щиты,

Блуждал в мечах, перекрестивших стены,

Лизал ножи…

Кабанья голова,

На пир ощерясь мертвыми клыками,

Венчала стол,

И голуби в меду

Дразнили нежностью неизреченной!

 

Уже скамейки рушились,

Уже

Ребрастый пес, пинаемый ногами,

Лизал блевоту с деревянных ртов

Давно бесчувственных, как бревна, пьяниц,

Сброд пировал.

Тут колотил шута

Воловьей костью варвар низколобый,

Там хохотал, зажмурив очи, гунн,

Багроволикий и рыжебородый,

Блаженно запустивший пятерню

В копну волос свалявшихся и вшивых.

 

Звучала брань.

Гудели днища бубнов,

Стонали домры.

Детским альтом пел

Седой кастрат, бежавший из капеллы.

И длился пир.

А над бесчинством пира,

Над дикой свадьбой,

Очумев в дыму,

Между стропил закопченных чертога

Летал, на цепь посаженный, орел —

Полуслепой, встревоженный, тяжелый.

Он факелы горящие сшибал

Отяжелевшими в плену крылами,

И в лужах гасли уголья, шипя,

И бражников огарки обжигали,

И сброд рычал,

И тень орлиных крыл,

Как тень беды, носилась по чертогу.

 

Средь буйства сборища

На грубом троне

Звездой сиял чудовищный жених.

Впервые в жизни сбросив плащ верблюжий

С широких плеч солдата, он надел

И бронзовые серьги, и железный

Венец царя.

Впервые в жизни он

У смуглой кисти застегнул широкий

Серебряный браслет,

И в первый раз

Застежек золоченые жуки

Его хитон пурпуровый пятнали.

 

Он кубками вливал в себя вино

И мясо жирное терзал руками.

Был потен лоб его.

С блестящих губ

Вдоль подбородка жир бараний стылый,

Белея, тек на бороду его.

Как у совы полночной,

Округлились

Его вином налитые глаза.

Его икота била.

Молотками

Гвоздил его железные виски

Всесильный хмель.

В текучих смерчах — черных

И пламенных —

Плыл перед ним чертог.

Сквозь черноту и пламя проступали

В глазах подобья шаткие вещей

И рушились в бездонные провалы!

Хмель клал его плашмя,

Хмель наливал

Железом — руки,

Темнотой — глазницы,

Но с каменным упрямством дикаря,

Которым он создал себя,

Которым

Он в долгих битвах изводил врагов,

Дикарь борол и в этом ратоборстве:

Поверженный,

Он поднимался вновь,

Пил, хохотал, и ел, и сквернословил!

 

Так веселился он.

Казалось, весь

Он хочет выплеснуть себя, как чашу.

Казалось, что единым духом — всю

Он хочет выпить жизнь свою.

Казалось,

Всю мощь души,

Всю тела чистоту

Аттила хочет расточить в разгуле!

 

Когда ж, шатаясь,

Весь побагровев,

Весь потрясаем диким вожделеньем,

Ступил Аттила на ночной порог

Невесты сокровенного покоя, —

Не кончив песни, замолчал кастрат,

Утихли домры,

Смолкли крики пира,

И тот порог посыпали пшеном…

 

Любовь!

Ты дверь, куда мы все стучим,

Путь в то гнездо, где девять кратких лун

Мы, прислонив колени к подбородку,

Блаженно ощущаем бытие,

Еще не отягченное сознаньем!..

 

Ночь шла.

Как вдруг

Из брачного чертога

К пирующим донесся женский вопль…

Валя столы,

Гудя пчелиным роем,

Толпою свадьба ринулась туда,

Взломала дверь — и замерла у входа:

Мерцал ночник,

У ложа на ковре,

Закинув голову, лежал Аттила.

Он умирал.

Икая и хрипя,

Он скреб ковер и поводил ногами,

Как бы отталкивая смерть.

Зрачки

Остекленевшие свои уставя

На ком-то зримом одному ему,

Он коченел, мертвел и ужасался.

И если бы все полчища его,

Звеня мечами, кинулись на помощь

К нему,

И плотно б сдвинули щиты,

И копьями б его загородили, —

Раздвинув копья,

Разведя мечи,

Прошел бы среди них его противник,

За шиворот поднял бы дикаря,

Поставил бы на страшный поединок

И поборол бы вновь…

Так он лежал,

Весь расточенный,

Весь опустошенный

И двигал шеей,

Как бы удивлен,

Что руки смерти

Крепче рук Аттилы.

Так сердца взрывчатая полнота

Разорвала воловью оболочку —

И он погиб,

И женщина была

В его пути тем камнем, о который

Споткнулась жизнь его на всем скаку.

Мерцал ночник.

И девушка в углу,

Стуча зубами, молча содрогалась.

Как спирт и сахар, тек в окно рассвет,

Кричал петух.

И выпитая чаша

У ног вождя валялась на полу,

И сам он был — как выпитая чаша.

 

Тогда была отведена река,

Кремнистое и гальчатое русло

Обнажено лопатами, —

И в нем

Была рабами вырыта могила.

Волы в ярмах, украшенных цветами,

Торжественно везли один в другом —

Гроб золотой, серебряный и медный.

И в третьем —

Самом маленьком гробу —

Уродливый,

Немой,

Большеголовый,

Покоился невиданный мертвец.

 

Сыграли тризну, и вождя зарыли.

Разравнивая холм,

Над ним прошли

Бесчисленные полчища азийцев,

Реку вернули в прежнее русло,

Рабов зарезали

И скрылись в степи.

И черная

Заплаканная ночь,

В оправе грубых северных созвездий,

Осела крепким

Угольным пластом,

Крылом совы простерлась над могилой.

                                              

                                                            1933—1940

 

«...Рабов зарезали и скрылись в степи». Так что же, баснословные гунны навсегда исчезли в степях Украины? Нет, читатель, они живут не только в поэме Дмитрия Кедрина. Прав, абсолютно прав Николай Степанович Гумилев, написавший в начале двадцатого века:

Все проходит как тень,

Но время,

Остается, как прежде, мстящим.

И минувших событий бремя

продолжает жить настоящим...

 

 

XI

Неизвестны имена убийц Дмитрия Кедрина, темны обстоятельства его смерти. Почему-то в победном 1945-ом году он погиб, возвратившись в Москву из Кишинева, где переводил с молдавского какую-то эпическую поэму о Сталине. Незадолго до своей гибели Кедрин написал трогательно-ясное стихотворение о своем детстве, о дворянской культуре своих предков и ее неумолимом оскудении, как он полагал, в себе — позднем потомке знатного боярского рода, чей генезис можно обнаружить в архивных бумагах XV века...

Тихо кланяюсь тени поэта, написавшего эти благородные стихи, и не перестаю восхищаться их неповторимой интонацией, свойственной только Дмитрию Кедрину, только ему. Видимо, и от нашего времени мало что уцелеет в грядущих неведомых нам веках, и нас, вероятно, забудут потомки, когда уйдем не только мы, но и люди, что хранили память о нас...

Бывало, в детстве я в чулан залезу,

Где сладко пахнет редькою в меду,

И в сундучке, окованном железом,

Рабочий ящик бабушки найду.

В нем был тяжелый запах нафталина

И множество диковинных вещиц:

Старинный веер из хвоста павлина,

Две сотни пуговиц и связка спиц.

Я там нашел пластинку граммофона,

Что, видно, модной некогда была,

И крестик кипарисовый с Афона,

Что, верно, приживалка привезла.

Я там нашел кавказский пояс узкий,

Кольцо, бумаги пожелтевшей десть,

Письмо, написанное по-французски,

Которое я не сумел прочесть.

И в уголку нашел за ними следом

Колоду бархатных венгерских карт,

Наверное, отобранных у деда:

Его губили щедрость и азарт.

Я там нашел мундштук, зашитый в замшу,

На нем искусно вырезан медведь.

Судьба превратна: дед скончался раньше,

Чем тот мундштук успел порозоветь.

Кольцо с дешевым камушком — для няни,

Таблетки для приема перед сном,

Искусственные зубы, что в стакане

Покоились на столике ночном.

Два вышитые бисером кисета,

Гравюр старинных желтые листы,

Китовый ус из старого корсета,—

Покойница стыдилась полноты.

Тетрадка поварских рецептов старых,

Как печь фриштык, как сдобрить калачи,

И лентой перевязанный огарок

Ее венчальной свадебной свечи.

Да в уголку за этою тетрадкой

Нечаянно наткнуться мне пришлось

На бережно завернутую прядку

Кудрявых детских золотых волос.

Что говорить,— неважное наследство,

Кому он нужен, этот вздор смешной?

Но чья-то жизнь — от дней златого детства

До старости прошла передо мной.

И в сердце нету места укоризне,

И замирает на губах укор:

Пройдет полвека — и от нашей жизни

Останется такой же пестрый сор!

 

Все верно. Время беспощадно к смертному человеку и предметам его жизни и быта.

Очень часто археологи обнаруживают самые ценные артефакты на кладбище и мусорных свалках былых цивилизаций и культур. С острой болью жестокую очевидность этой мысли я переживаю, находясь в эмиграции. Дома остались книги, рукописи, лежащие в ящике письменного стола фронтовые награды и письма отца. Один знакомый священник вот что поведал недавно: «Пойми, мы все когда-то эмигрировались с неба на землю, и нам всем предстоит реэмиграция туда, где нет места плену и забытью, где с особой частотой звучат стихи тех, кто хранил на земле истинное и непреходящее слово. Там вновь ты услышишь стихи своих любимых поэтов, потому что там помнят всех, кто хранил на земле истинное и непреходящее слово».


Долго, очень долго будут звучать стихи Дмитрия Кедрина. Читая их, люди будут становиться добрее, потому что чувство доброе он пробуждал своей лирой, следуя пушкинскому завету. И традиция кедринского русского классического стиха живет в произведениях Евгения Евтушенко, Олега Чухонцева, Валентина Берестова, Ирины Евсы. Замечательный российский поэт Борис Алексеевич Чичибабин, живший в Харькове, по его признанию, считал Дмитрия Кедрина своим учителем и другом.

Сказано просто и сильно в одной древней русской летописи: «Вещи и дела человеческие тьмою покрываются и гробу беспамятства предаются, аще написании яко одушевлении есть».