Россия, Москва

info@ia-centr.ru

Бахыт Кенжеев: «Я родился в окрестностях Окса...»

Бахыт Кенжеев: «Я родился в окрестностях Окса...»

Интервью с выдающимся современным поэтом, предваряющее подборку его стихов в журнале «Хан-Тенгри».  

Bakhyt.jpg- Дорогой Бахыт,  я ещё раз перечитал твои стихи и решил, что мы их выложим после беседы, потому что после них читать то, что ты тут наговорил, решительно невозможно...

- Я вообще не понимаю, как можно всерьёз и так долго говорить на национальные темы. Это как разговоры про советскую власть. Люди почему-то обожают эти две темы. Они готовы долго, основательно и всерьёз толочь воду в ступе. Я, как человек мягкосердечный, стараюсь их не разочаровывать – но говорить на эти темы совсем без иронии не получается.

- И всё же позволь спросить без всякой иронии – ты русский или казах?

- Я русский поэт и, конечно же, я казах. Моя русская бабушка, Вера Абрамовна, приучила всех называть меня Борей – чтобы мальчишки во дворе не дразнили. И всё своё московское детство я проходил Борей. До восемнадцати лет меня только так и звали. Для друзей детства, одноклассников, даже для родной сестрёнки я так и остался Борькой. В школе, кстати говоря, мой статус был невысок: не будучи ни евреем, ни очкариком, я занимался в кругу очкариков и евреев. Потом поступил на химфак МГУ – и всё, Борька испарился. Я всем говорил: «Я Бахыт». До свидания, ребята, никаких Борек, всё. С тех пор я Бахыт.

- В тебе проснулась Азия?

- Она никогда не засыпала во мне. Самые первые воспоминания связаны с Шымкентом. Мне было три года, когда отцу пришлось срочно перебираться в Москву. Так что первым моим языком был казахский. Потом он выветрился, но не совсем до конца. Музыка казахского языка мне близка. Я ничего не понимаю, но чувствую себя как дома. Это очень приятное ощущение. 

- Это поэт сказал. Вот сейчас сказал поэт.

- Да, спасибо. Уже в солидные годы по роду своей работы, а работал я переводчиком в МВФ, мне довольно часто приходилось бывать в Киргизии. Сдружился там со многими достойными людьми. Понял, между прочим, разницу между казахами и киргизами. Там совсем другая кухня, другие обычаи, другие песни. Как-то на одном вечере, где много пели, я вдруг заслушался одной песней – чуть ли не с первых слов проняло до слёз, до мурашек. Это при том, что я ни по-казахски, ни по-киргизски не понимаю... Спрашиваю у друзей, что за песня такая замечательная, а они улыбаются и говорят: это специально для тебя, казахская песня...

Так вот, семья перебралась в Москву, но меня чуть ли не каждое лето отправляли либо в Шымкент, либо в Ташкент. В Шымкенте я жил у своих тётушек в окружении большого количества родственников. У них был свой домик с садиком, с дастарханом на террасе. Вообще-то такой топчан называется «чарпая», но я говорю «дастархан», потому что это слово все знают. Тётки меня любили очень, обе тётушки – Нагыма-апа и Рабига-апа. Сёстры отца. Рабига-апа работала билетером в кинотеатре, пускала нас бесплатно смотреть кино. Она была вдовой второго секретаря Шымкенского обкома партии, он тогда назывался Южно-Казахстанский обком. В 37-ом его расстреляли, её каким-то чудом не посадили, а потом, после реабилитации, стали платить пенсию. Это для любителей Советского Союза –  за расстрелянного мужа ей платили пенсию 20 рублей. 

Тётушка Нагыма-апа была домохозяйкой. Я до сих пор помню её уже старую руку, она меня гладит по волосам – это такая чистая, беспримесная любовь, любовь на биологическом уровне. Говоря о любви... Любовь – она же от Бога. И не надо её мешать с интеллектуальной близостью. Любовь матери к ребенку или ребёнка к матери, безусловно, не зависит от того, кто она или что она; вот эта чистую, беспримесную, биологическую любовь я до сих пор чувствую на своей лысеющей шевелюре, чувствую прикосновение тётушки, бормочущей «айналайын, маленький мой...» Это самое драгоценное воспоминание жизни, которое не имеет никакого отношения к так называемым высоким вопросам, поскольку относится к самым высоким проявлениям жизни.

- А почему, если не секрет, вам пришлось перебираться в Москву?

- Это вообще-то долгая история, но я готов её тебе рассказать. Дело в том, что мой дед был ишаном Южного Казахстана. У исмаилитов это руководитель суфийского тариката, такой гибрид аятоллы и старца. Судя по всему, дед был фантастический человек. Он, кстати, не был многоженцем, женат был всего два раза, притом последовательно. Получал неплохую зарплату ишана, которую тратил на благотворительность. Построил в Шимкенте больницу, школу. А ещё очень любил лошадей. Был заядлый лошадник. В 24-ом году любимая лошадь деда ударила его копытом в висок, отчего он тут же скончался. Это легкая, быстрая смерть – и немного счастья с советской подкладкой. Потому что, если бы он не умер в 24-ом, его наверняка расстреляли бы в 29-ом, а детей отправили в дома для детей врагов народа. А так дети остались просто сиротами – кто жил у родственников, кто в детдомах, но в нормальных детдомах, а не в специфических. 

Отец мой в результате получил прекрасное образование, знал восемь языков. На восьми языках говорил без акцента. Татары и узбеки принимали его за татарина и узбека. Однажды я из Дома дружбы с народами зарубежных стран приволок брошюрку на арабском языке, так он её тут же и прочитал – оказалось, он и арабский знал в совершенстве. Фронтовик. Поэт. Уважаемый человек. Мужчина с характером: пошёл против всей своей родни, женился на русской, на москвичке,  к тому же разведенке, с ребенком... Но однажды в 1953-ем году к этому уважаемому человеку пришёл другой добрый человек и сказал: «Шкурулло Кенжеевич, очень советую вам собрать все вещи и быстро-быстро уехать в Москву, благо, у вас есть такая возможность». – Папа спросил, почему и зачем. – «Подняли архивы и выяснили, чей вы сын. Оставаться вам тут нельзя». 

Вот такая правдивая история. 

- Сильно...

- Я боготворю своих родителей, папу и маму – но для этого потребовалось дожить до 70-ти лет.  Чтобы понять... Одно из самых главных открытий, которое я сделал в жизни: они такие же, как мы. И наши родители, и древние римляне, и люди Средневековья – все были точно такие же, только жили в других условиях, в разных условиях, и поэтому проявлялись разные качества.

А в детстве я, вполне по Фрейду, отца презирал, считал его лузером. Мы сейчас живем в другом мире, но тогда переехать из Шимкента в Москву – это, конечно, была эмиграция. Семья говорит на чужом языке, дети говорят на чужом языке...  Одно время он на московских вокзалах продавал билеты на экскурсии. А я ходил в привилегированную школу, в которой учились дети министров, и стеснялся своего отца – который, кстати, в эту школу меня устроил.

И посмотри, как я в точности повторил его путь: женился на иностранке, уехал в эмиграцию, работал переводчиком при важных господах... Все мы дети своих родителей.

Расскажу тебе ещё одну очень дорогую для меня историю. В шестнадцать лет я отправился получать паспорт. И за мной зачем-то увязывается мой папа. Я говорю: «Пап, зачем?» - «Ну, - говорит, –  просто так». – В паспортном столе майор поздравляет меня с получением советского паспорта. Папа при этом остаётся ждать в коридоре. Майор говорит: «В графе «национальность» пишем «русский», да?» - «Нет», - говорю. Майор смотрит на меня непередаваемым взглядом. – «Почему, - говорит, - нет?» - «Пишите: казах». – «Позвольте, - майор волнуется, - у вас же мама русская! У вас есть возможность записаться русским!» - «Да, - говорю, - есть. Но я хочу записаться казахом!» - «Почему?» - недоумевает майор. – «Потому что русских, - говорю, - и так много!» Майор пожал плечами, меня записали казахом. И тут я получил свою награду. Выхожу в коридор. Папа смотрит на меня как-то очень странно и спрашивает: «Бахытик, ты кем записался?» - «Казахом, конечно!» - Тогда я в первый и единственный раз в жизни увидел, как у моего у отца на глазах навернулись слёзы... Для него это был настоящий праздник. Вот так.

- И как уживаются в тебе казах и русский поэт? Не ссорятся?

- Знаешь, меня много раз спрашивали об этом. Однажды на каком-то большом выступлении спросили: «А скажите, вам  с именем Бахыт Шкуруллаевич Кенжеев удобно быть русским поэтом?» - Я ответил: «Вы знаете, был другой БШ – Булат Шалвович – и ему это не мешало».

Казахам, как и другим народам бывшего Советского Союза, есть за что любить русских и есть за что не любить. Это как тот стакан, который для одних наполовину полон, а для других наполовину пуст. Но я люблю русских. Моя жена Леночка не разделяет этой любви и не может понять, что меня так тянет в Москву по несколько раз в году. А я действительно люблю русских, это хороший народ. В конце концов, я русский писатель. Но мне нравится оставаться чуть-чуть в стороне. 

- Что значит «нравится»? А ты можешь не быть в стороне?

- Нет, не могу. Меня всё равно сносит в маргинальность, потому что я поэт, я казах, я повторяю путь отца. Когда возник вопрос об эмиграции – а он возник, когда я понял, что больше не могу жить в той стране, в которой мы жили в семидесятые-восьмидесятые годы – я не мог представить себе, что уеду навсегда и никогда больше не увижу маму с папой. Казахам, как ты знаешь, свойственна повышенная любовь к родителям. Я бы лучше умер, честное слово. И когда я женился на прекрасной девушке Лоре из Канады – а она предполагала, что мы сразу уедем – я ей сказал: «Мы будем жить здесь». Я нашёл ей работу, что было очень непросто, и мы четыре года жили здесь, пока меня не вызвали в КГБ и товарищ майор, не помню уже фамилию, очень таким доверительным тоном сообщил: «Бахыт Шкуруллаевич, мы очень от вас устали. Вы живёте тут в Москве, дружите с диссидентами, печатаетесь за границей... У вас есть возможность уехать за границу. Воспользуйтесь ею, чтобы уехать на Запад, а то уедете на Восток». 

Как это рифмуется с тем, что когда-то говорили отцу!..

- Ты сказал, что тебя сносит в маргинальность, потому что...

- Маргинальность – моё любимое понятие. Поэт – и не только поэт, а вообще художник в широком смысле слова – должен быть маргиналом. Не просто должен, а – обязан. Он не может быть в мэйнстриме никак. Иначе – искра не выскочит. И мой жизненный опыт показывает, что я прав.

В этом смысле казахи, на мой взгляд – прекрасная маргинальная нация. Они никогда ни с кем не воевали, их много раз били, гоняли по степи, отбирали пастбища. Но – живет народ, кушает коня, никого не трогает, более того – не загрязняет собою землю. Так и надо жить поэту, как сказал Арсений Тарковский. И мне это очень нравится. Отношение к Казахстану точно такое же, как к Канаде: не надо быть великим народом. Не надо быть великой нацией. Надо просто жить и не мешать жить другим.

Это, к моему великому сожалению, первым сформулировал не я, а мой друг, замечательный поэт Алексей Петрович Цветков. Кто-то из журналистов спросил его однажды, какие народы он считает великими. И Алексей Петрович охотно стал называть великие, на его взгляд, народы: голландцы, финны, датчане... Мне это сразу понравилось, а теперь это моё твёрдое убеждение: не нужно быть великим народом. Я поэтому и Америку не люблю. Америка современная, динамичная страна – однако в ней, как и в России, сидит эта дурь, что она гегемон и обязана пасти народы. Мне это не подходит. Я казах, отчасти канадец, мне претит имперское величие в любой форме. 

Но тут есть нюансы. Я, благодаря жене, живу в Нью-Йорке в доме для реально зажиточных людей. Там, при доме, целая команда обслуги, в основном пуэрториканцев. Это примерно то же, что ваши московские таджики. А теперь представь: во всём доме не найдётся ни одного жильца, который, отправляясь с утра на работу, на свою условную биржу, не поздоровался бы с уборщиком, швейцаром, мусорщиком, не сказал бы каждому «добрый день», nice to see you и прочее в этом духе. У меня сердце буквально тает всякий раз, когда я наблюдаю эти сцены. Ты меня услышал, да?

- Услышал, понял, одобрил...

- А вообще-то мы с тобой, конечно, клинические европейцы. Но у нас есть прививка другой жизни. И эта прививка мне ужасно нравится. Азия даёт иллюзию гармонии, цельности, полноты жизни. И два моих любимых навсегда блюда – это бешбармак и плов. Ну,  то есть – все культуры хороши, пока не начинают стремиться к доминированию, но от себя тоже никуда не денешься... 

- Спасибо, Бахыт. На этой крепкой сентенции предлагаю закончить. Тем более, что пишешь ты всё равно лучше, чем говоришь.  И пусть читатели журнала «Хан-Тенгри» сами убедятся в справедливости моих слов.

- Это такой витиеватый азиатский комплимент? Хорошо, я согласен. Добро пожаловать, дорогой читатель!

* * * 

Пролетала над садом, узбекская ласточка,

Выскользала из пальцев, вишнёвая косточка,

Хрустнула, словно майский жук под ногой

у подвыпившего. И не будет другой.

 

Или будет, но по иному, к другому ластиться, 

провозвестница, золушка в джутовом платьице,

цыпки на голенях, веснушки на круглых щеках,

косички резинками черными схвачены, ах,

 

ревность моя, зависть, ведь клялся, что верую

в то да сё, что успокоюсь, что сам стану серою

мышкою нелетучей, но не нашлось химического огня, 

который под старость согрел бы меня.

 

Да, товарищ, плывут по Гангу плоты горящие,

За кремлёвскими звёздами рушатся настоящие.

Пусть и мне остаётся последнее, что под солнцем есть – 

Петь, смеяться, всхлипывать. Небольшая честь,

 

Но единственная. Агнец в огне, Илия,

Тезка мой, расскажи, сумею ли жить в могиле я?

Столько десятилетий любви, тления и труда

Должно быть, нет, а скорее да.

* * * 

Где под твердью мучительно-синей
не ржавеет невольничья цепь,
и забытая богом пустыня
по весне превращается в степь —
я родился в окрестностях Окса,
чьи памирские воды мутны,
и на горе аллаху увлёкся
миражом океанской волны.
Вздрогнет взрывчатый месяц двурогий,
сбросив пепел в сухую траву.
“Почему ты не знаешь дороги?”
“Потому что я здесь не живу”.

Не имеющим выхода к морю
только снится его бирюза.
Пусть Эвтерпа подводит сурьмою
молодые сайгачьи глаза —
есть пространства за мёртвым Аралом —
потерпи, несмышлёный, не пей —
где прописано чёрным и алым
население нищих степей —
и кочевник любуется вволю
на своих малорослых коней —
солоней атлантической соли,
флорентийского неба темней.

* * *

Меняют в моем народе

Смарагд на двенадцать коней,

До страсти, до старости рвутся к свободе,

И не знают, что делать с ней.

Облаков в небе глубоком –

Что перекати-поля в степи,

И недаром своим пророкам

Господь завещал: терпи.

А мы ни петь, ни терпеть не умеем,

Знай торопим зиму в чужом краю,

Загоняем бедных коней, не смеем

Влиться в ангельскую семью.

Как далёко за этот поход ушли мы

От садов Эдема влажного, от

Золотистой неодушевленной глины,

От гончарных выверенных забот!

Розовеет рассвет, саксаул-горемыка тлеет,

Злится ветер, ночь-красавицу хороня.

Да продрогшие агнцы бессильно блеют

Вокруг замирающего огня.

* * *

Плещет вода несвежая в бурдюке.
Выбраться бы и мне, наконец, к реке
или колодцу, что ли, но карте ветхой
лучше не верить. Двигаются пески,
веку прошедшему не протянуть руки,
сердцу – не тяготиться грудною клеткой.

На спину ляжешь, посмотришь наверх – а там
та же безгласность, по тем же кружат местам
звезды немытые. Холодно, дивно, грустно.
В наших краях, где смертелен напор времен,
всадник не верит, что сгинет в пустыне он.
Падает беркут, потоки меняют русло.

Выйти к жилью, переподковать коня
с мордой усталой. Должно быть, не для меня
из-за наследства грызня на далекой тризне
по золотому, черному. Пронеслась
и просверкала. Не мучайся. Даже князь
тьмы, вероятно, не ведает смысла жизни.

* * *

И завел бы дело, да негде взять капитала –
сердце, правда, еще шуршит, но душа устала,
так и мается, ленится, ноет часами, а
коль пожалуешься кому – никакой реа...
Обратись, говорят, к психологу, к психиатру,
не занудствуй, ты здесь не самый главный, зелена мать.
У кого (завещал пророк) раздавлены ятра,
не пускать его в церковь, и вообще изгнать.

Но ведь после ветхого, возражаю, Новый,
а потом Мухаммад со своей коровой –
все учили чихать на земную участь,
и страдать, но зато просветляться, мучась.
Вот и просвещайся, счастливчик. Нам бы
безнадежным вечером, под метельный вой
поиграть в твои золотые ямбы,
чтоб твердело небо над головой.

Да откуда знать вам? Слов бессловесных орды –
что овечье стадо, я б лучше решал кроссворды,
пеленал детей, торговал бы красный товар,
жизнь-копейку в залог предвечному отдавал.
Так за чем же, любезнейший, дело стало?
Сдвинем лодку с берега, не вдвоем, так втроем.

Скрип уключин. Плеск вёсел. Душа устала.
И Господь его знает, куда плывем.

* * *

Разумеется, время – праздник. Столько в нем приправ, причуд и прикрас.
Так в пустынном музее народов востока умиляешься лишний раз –
сколь открыт образованному японцу мироздания стройный вид!
Цепенеет, тлеет косматое солнце, вдоль по озеру лодка скользит,
конь вдали гривастый процокал, светло-серая дышит мгла –
только жаль, что полуслепому соколу не обогнать орла.
Вот и мы, дружок, должно быть, могли бы петь во сне, о будущем не говорить,
вдвоем разделывать снулую рыбу, клейкий рис в горшочке варить,
под куполом в звездный горошек насвистывать славный мотив,
да зеленый чаек из фарфоровых плошек прихлебывать, ноги скрестив.
Дальний путь, сад камней, золотые хлопоты – неужели ты думаешь, я о Японии?
Нет – я о зависти к чужому опыту, ревности к чужой гармонии.
Открываешь газету – детоубийцы, наркоманы, воры, рабы страстей,
а меж тем уверяют, что те же токийцы никогда не наказывают детей...
Врут, конечно, как ветер в конце апреля. Вероятно, тюрингский гном
тоже завидует русским лешим. Время слабеет, треща голубым огнем.
Время опоры ищет, хотя и само оно тоже опора кому-то. Запуталась? Ничего.
Видишь, как угль, черны крылья у ворона, тушь хороша,
                                                                        и вечер – чистое волшебство...

   

Бахыт Кенжеев родился в 1950 году в Чимкенте.  В начале семидесятых вместе с Сергеем Гандлевским, Алексеем Цветковым и Александром Сопровским входил в поэтическую группу «Московское время». Публикуется с 1972 года. В 1982-ом году переехал в Канаду, с 2006-го года живёт в Нью-Йорке. Лауреат премии журнала «Октябрь», Антибукер, «Русской премии», фестиваля «Киевские лавры».

 


Теги: Бахыт Кенжеев, Шимкент, Алексей Цветков, маргинальность